Читаем Любовь и хлеб полностью

Когда конвейер ждал формы, Белугин долго пил газированную воду, утирал пот со лба и шеи большим платком. Нитков сидел на ящике, закрыв глаза, чтоб отдышаться. Хмыров пинал ногой куски песка под решетку. Ванька отошел к стене и, прислонившись, отдыхал. Болели плечи. Ему хотелось застонать или броситься отсюда на воздух, к воротам, через доменный и мартеновский цехи, но что-то удерживало его — или усталость, или совесть.

«Полюби дело»… Так говорил Белугин утром. Работу еще не полюбил — тяжело работать. А вот людей… уже знает он. Мокеич… Белугин!..

Ваньке стало до боли грустно, и хотелось расплакаться. Почему у него отец был не таким?! Своим, сильным, справедливым! Отцу всю жизнь было трудно с большой семьей, а он хотел, чтобы было легче. Легко — значит правильно! Умерла мать — еще тяжелей… «Идите все работать!» А вот Белугин учил своих сыновей и сейчас младших учит. Отец же… Скоро опять начнется конвейерный прогон, снова придется дышать запахом горелой земли и шлака, громадный горячий ковш вдали будет медленно и грозно набирать высоту и кланяться человеку.

За час до обеда Ванька промахнулся вагой, и две опоки отплыли к Ниткову. Тот два раза подпрыгнул на месте, прокричал, как всегда, «бац, и нет старушки» и «привет», Хмыров уложил отливки в железный ящик, и пустой конвейер остановился.

— Ну, кадра, тяжеловато?! — услышал Ванька над ухом бас Белугина и вытер мокрый лоб потертой горячей рукавицей. Лоб защипало от сухой, жесткой суконки. «Тяжело не тяжело, а за работу деньги платят», — хотел ответить Ванька и увидел красное от пламени лицо Хмырова, расплывшееся от жалеющей улыбки.

— Ничего. Привыкну, — озлобленно ответил Ванька и вздохнул.

Сейчас бы присесть или полежать на холодной зеленой траве.

Белугин взял за плечи и подтолкнул к рабочему месту Хмырова, тот посторонился.

— Становись сюда. Тут легче. Отдохни.

— Не встану! — почти выкрикнул Ванька, будто его обидели на всю жизнь, и сжал кулаки.

Он как бы вновь увидел рабочий поток, молчаливые, невыспавшиеся лица, услышал гудение улиц, топот ног, смех, сильных людей в фуфайках и куртках, тех, кого в газетах и учебниках с серьезным восхищением называют рабочим классом, шофера, обозвавшего его «кикиморой», дворника Султана, позвавшего в гости на лапшу, лица незнакомки в трамвае и Зойки — они слились в одно лицо, которое подмигивало и смеялось: «жених!» — и понял, что Белугин пожалел его, Ваньку, пожалел, как Ниткова. Понял и ожесточился на самого себя. Ниткова жалели как человека, который не умеет жить, а его, Ваньку, как рабочего!

— Не встану! — почти выдохнул он, и к нему приблизилось бледное лицо Белугина — шея как у борца, седина на висках, усы кверху, на скулах желваки.

— Цыц, мальчишка! Ты, Хмыров, бери вагу, выбивай…

— Это почему?

Хмыров посуровел, у него залоснились от света пламени выбритые щеки, войлочную шляпу он растерянно заломил на затылок, и в черной тени от нее заблестела голубая лысина.

— Почему? — Белугин расставил ноги и упер руки в бока. — Этак мы парня угробим.

— Нда-а… — Хмыров покачал головой и усмехнулся в лицо Белугину, — ты как дома. Не больно-то. Не начальник. Ваги у всех одинаковы. Такую же зарплату получает. Я здесь поставлен.

— Слушай, ты, — Белугин сдержался, чтоб не выругаться матом, — катись из цеха в сторожа и сиди сложа руки. И там зарплата.

Огромный башмак Хмырова обиженно постучал по решетчатому полу и притих. Ванька отдал вагу Хмырову. «Ладно. Отдохну. А после обеда ни за что не соглашусь».

И снова пошел конвейер. И снова гром и скрежет, и снова раздавался впереди громкий бас Белугина:

— Давай, давай, давай…

Белугин, подняв голову кверху, помахал рукавицей, будто грозил кому-то.

Хмыров ловко выставил вагу вперед — длинный железный шест, загнутый на конце крюком, застыл над шляпой Белугина, будто нацелился сдернуть ее…

Работал Хмыров с остервенением, гулко ударял вагой по опоке, словно выбивал рубли, руки, когда он размахивался, становились длиннее, и он бил, бил вагой по чугунной болванке, будто хотел выбить из нее всю душу.

4

Из пламени, из темно-красного цеха — в желтый день, на заводской двор. В столовой Ванька съел борщ. Аппетита не было.

Горячая сухая роба жжет тело. Он откинул куртку за плечи и подставил грудь, прикрытую старенькой майкой, воздуху. Небо — высоко, оно голубое, как вода в роднике, а солнце расплылось, качается, и его лучи щиплют за щеки, лоб и шею. Тянет ко сну. Лучи, желтые, палевые, резкие, звенят, освещая воздух, землю, и зной гудит в ушах. Он сушит дымы, пыль и копоть, и все это — сухое, тяжелое и горячее — оседает на трубы, крыши, стекла цехов, на ржавое железо, на сомлевшую от духоты траву. Металлические бока огромных турбинных труб-секций отражают солнце, и только внутри их — синяя тень, будто изнутри трубы отлиты из толстого стекла. В них отдыхают электросварщики.

Перейти на страницу:

Похожие книги