Но противная память не давала полностью погрузиться в эту красивую печаль. Всплывали фрагменты: как Серый поддерживал ее над унитазом, гладил по лопаткам, когда она заходилась в рвотных спазмах, мучительных и бесплодных. Как снимал с нее босоножки. Как командовал Викой, чтобы та убрала коврики с пола, чтобы потом не стирать. Вспоминать это было так мучительно стыдно, что душа лечилась обидами: свалил и убежал. А разум все портил: не сваливал он, возился с ней, видел ее в обнимку с унитазом.
Да что же это такое, сколько можно терпеть неприятности от этого Серого! Даже в гости он умудрился зайти в самый неподходящий вечер ее жизни. Она его ждала, прямо как в хороших песнях, а он коварно подкараулил момент ее падения. Значит, все зря, и остров не вернул ее на тропу удачи и везения. В полном соответствии со своей доморощенной философией Леся почувствовала, что опять зашла в тупик, опять потеряла свой путь и ушла в дебри невезенья. Тогда зачем все? Сейчас соберет вещи и уедет. Уедет в никуда, в ночь, в тайфун. А Вика и Серый останутся в недоумении и сожалении, и даже с чувством вины, что не уберегли дивный миг Лесиного присутствия на острове. Так им и надо, пусть страдают! Не все же Лесе мучиться. Мстительные слезы застилали глаза и замедляли движение «вертолетика».
А потом «вертолетик» вошел в пике, потому что Леся резко подскочила на кровати. И было отчего: в бунгало, пригнув голову, вошел Серый. Вообще-то дверной проем позволял Серому войти, даже привстав на цыпочки. Но он сделал вид, что боится зацепиться головой. «Это чтобы на меня не смотреть? Противно?» Но где-то из глубины души прорывалось на поверхность ликование: «Да он смущается. Ему тоже неловко». А раз так, то они уравнены, можно выдохнуть.
– Ты как? Ничего? Легче? – Многословность выдавала, что Серый смущен.
– Да, уже почти нормально. Спасибо тебе. И извини, конечно, что так вышло. Вообще-то я не пью, потому что пьянею быстро.
– Ничего. Бывает. Я одно время в вытрезвителе работал, всякого насмотрелся.
– В вытрезвителе?
– Ну да. Мне жить негде было, а там ночевать разрешали на свободной койке. Я тогда пьяных возненавидел как прямых конкурентов на жилплощадь. – Серый уже освоился и даже начал шутить.
– А почему жить негде было?
– А тебе зачем?
– Что зачем?
– Знать зачем?
– Просто так. Ты же сам начал.
– Глупо начал, – поставил точку Серый.
Посидели молча. Леся не решалась предложить тему для разговора. У нее было такое чувство, что можно и по морде получить, если не угадаешь. Да, суровый кавалер. Но даже от сурового она не ожидала такого вопроса:
– А почему у тебя имя такое собачье – Леся?
«Ну, знаешь, это слишком», – сказала бы она другому. Любому другому, но не Серому. С ним, как в армии: спрашивает – отвечаешь. Да и не обидно как-то спросил. Ведь важно, не что, а как спрашивают. У него «собачье» выходило такое, что представлялись красивые стройные псы, а не шавки, торчащие из помоек или сумок на светских приемах. Да и сам он – Серый, самое что ни на есть собачье прозвище.
– На самом деле по паспорту я Олеся. Отец Куприна любил. А может, Чурсину или Марину Влади… – сказала она и осеклась.
Вот сейчас она свое получит. Не надо умничать. Откуда Серому знать про повесть Куприна? Про фильм, в котором дикарку Людмила Чурсина играла? Про ее взгляд с экрана, от которого советские мужики впадали в задумчивость и неделю на жен смотреть не могли? Про французский фильм «Колдунья», с которого Высоцкий поплыл? Про то, как плакать хотелось, когда Олеся уходила, оставив рябиновые бусы на ветке дерева. Это же целый культурный пласт!
– Да, понимаю отца твоего. Я сам после фильма рябиновые бусы мастерил. Сушил ягоды сначала. И незрелые, и зрелые перепробовал. Но только они фиговые получались, отваливались с нитки. Куприн своими руками эти бусы точно не делал.
– А должен был? Вымысел не есть обман… – напела Леся любимого барда и опять воображаемо надавала себе по губам за несдержанность.
– Вообще-то Окуджава не прав. – Серый говорил спокойно, но в уголках глаз мелькало что-то дразнящее: «Ну, съела?» – Вот если бы он написал «вдоль Смоленской дороги холмы, холмы, холмы»? А ты бы потом проехала по той дороге – и нету холмов. Всю песню бы обгадил. Вообще он романтик был, «комиссары в пыльных шлемах», «на той единственной Гражданской»… Красиво, сил нет! Только его папашу расстреляли эти самые комиссары. И мать репрессировали, восемнадцать лет лагерей.
– Откуда знаешь?
– В домике его в Переделкино документы есть, экскурсовод опять же. И стихи читают. Душевно, приятно, нравится. А потом проходишь сто метров в домик Пастернака – и там тоже стихи. И герань на окне. И понимаешь, кто из них поэт, а кто просто стихи писал.
– Но поэзия разной бывает, – примирительно закруглила Леся.