За лето и осень Авдей основательно подремонтировал дом, подворье, даже клеть сеновала привел в порядок. «А что, — сказал он Варваре, — вот возьмем и на будущую весну корову заведем». — «Куда там корову, — махнула рукой Варвара, — хотя бы на телку сил хватило…» — «Можно и телку», — согласился Авдей. Конюшенку, в которой жил поросенок, Авдей тоже изрядно утеплил: проконопатил щели, обложил доски старым тряпьем, прихватил все это крест-накрест дранкой, а потом обшил толем. Поднял и в огороде почти упавший наземь забор: вырвал старые, полусгнившие опоры, поставил новые столбы и на поперечные жердины набил где обновленные, а где и старые, но еще крепкие зелинки; изгородь получилась как бы пестрая, ново-старая, зато основательная, крепкая. Впереди самого дома, со стороны палисадника, вместе с тестем Ильей Ильичом они сменили даже три трухлявых венца — ближних к фундаменту, и сразу дом приободрился, как будто на глазах вырос малость, стал стройней и значительней. Ощущение это усиливалось еще оттого, что Авдей не только сменил на окнах наличники — теперь они были фигуристые, резные, но и покрасил их в желтый, яичного оттенка, цвет; в этот же цвет выкрасил и крышу, так что дом, особенно со стороны — метров с тридцати — сорока — казался не просто обновленным, а истинно новым, задышавшим другой — чистой и свежей жизнью.
Когда Егорку принесли в дом и в первый раз развернули, он на вид оказался настоящим крепышом, а самое интересное — у него был какой-то не по возрасту осмысленный, требовательный взгляд. Родился он молчуном, почти вовсе не подавал голоса, о плаче и говорить не приходится — редко-редко когда расплачется, — как-то даже и не верилось, что он младенец… Лежит, молчит, смотрит на тебя широко открытыми глазами, а взгляд цепкий, наблюдательный: ты в сторону — он глазами за тобой, ты наклонился — он и тут старается зацепить тебя взглядом, пыхтит, морщится от напряжения. «Ну, видать, весь в тебя», — в первый же день сказала Варвара, с улыбкой глядя на Авдея. А Авдею как раз несколько не по себе было от пристального взгляда сына: что-то или кого-то он мучительно напоминал ему, а вот кого и что — Авдей не мог разобраться.
Конечно, он был несказанно рад сыну, хотя ни словом не обмолвился об этом даже перед Варварой: чего слова говорить, думал он, слова — они пустые, не в словах дело… Он догадывался, что Егорка — нечто большее, чем просто их с Варварой ребенок, как бывают дети, скажем, у обычных молодоженов. Егорка не продолжал родителей, а ведь это почти закон жизни, он их возрождал — возрождал старую любовь, возрождал из того мрачного душевного состояния, в котором они — всяк по-своему — находились последнее время. В конце концов у них у обоих были дочери (Полина — по крови родная Авдею, Зоя — по крови родная Варваре), другими словами — их семя не сгинуло в безмерности времени, проросло, но Егорка… Нет, Егорка был совсем другое дело… Он — как бы мост для них в настоящую жизнь, не будь этого моста — не будет и дороги для Авдея с Варварой навстречу друг другу. Вот это они оба понимали отчетливо, чувствовали безмерно; целыми днями, словно опережая один другого в заботливости о сыне, тетешкались с ним; бывало, Поля попросит их: ой, ну дайте хоть мне перепеленать его (или поносить на руках, или искупать в ванночке) — ни за что оба не соглашаются, все сами, сами… Иногда только, если Варвара или Авдей на работе, перепадало и Полине понянчиться с Егоркой; Поля — не жадная ведь — давала и Зое поносить братишку на руках, — сама Зоя стеснялась просить у родителей…
Господи, как они все любили Егорку! Бывало, ночью не захнычет, а только еще заворочается, подаст голос — уж Авдей на ногах: что с ним? мокрый или есть хочет? Только начнет его распеленывать, а рядом уже Варвара, а там, смотришь, и Полинка шлепает босыми ногами из детской, протирает спросонья глаза: «Мама, чего он?» — «Господи, да спи ты, спи… — махнет в неудовольствии на нее Варвара, — завтра в школу, а ты сон гонишь…» Или днем, как только у кого свободная минутка, так каждый норовит оказаться рядом с люлькой Егорки: показать ему «козу», погреметь бубенцами, поиграть с ним разноцветными лентами, сунуть ему выпавшую изо рта пустышку… И чем больше подтягивался в возрасте Егорка, тем серьезней становился его взгляд; он не улыбался, как всякий другой ребенок, если с ним играли, а как бы просто давал знать: да, я вижу, не беспокойтесь, я все вижу, спасибо… Странное дело, этим он буквально привораживал к себе: как-то неспокойно было на душе, что он не реагирует ни на какие заигрывания, и в то же время — не отойдешь от него, не бросишь, чувствуешь какой-то внутренний самоукор, желание во что бы то ни стало увидеть его улыбку, услышать детское счастливое верещанье…