Я понимала, что в этом театре играла четвертый акт совсем по-другому, но не считала, что это насилие надо мной. Раневская прежде всего во всем женщина, и мои взаимоотношения с Лопахиным позволяли мне разорвать с прошлым жестко, спокойно, холодно. Правда, впереди у меня был великолепно режиссерски поставленный финал спектакля: все покинули сцену, она погрузилась в темноту, словно заколотили окна в доме, и в глубине, среди лиловых колонн появились, как в храме, действующие лица, едва освещенные проникающим как бы сквозь щели светом. Зазвучал хорал, точно вся земля содрогнулась в последнем прощании, молча, тихо иду я из глубины на авансцену, в неяркий луч света, и прощаюсь навеки, точно с жизнью, под музыку, напоминающую церковные и в то же время космические песнопения. Я говорю: «О, мой милый, мой нежный, мой прекрасный сад! Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!» Встаю на колени… Музыка звучит все громче, все мощней; стоя на коленях, я молюсь и сквозь музыку говорю: «Прости мне грехи мои, Господи, не наказывай меня больше». Так может молиться любой человек перед смертью, перед печальной и конечной истиной! Мой брат молча поднимает меня, обнимая, уводит в глубину. Мощный хорал умолкает.
И в темном, забитом наглухо доме появляется с лампой забытый Фирс. Не драматизируя, не вдаваясь в мелкие правдивые интонации, он печально и просто говорит в тишине: «Жизнь прошла, словно и не жил».
На сцене темно, его одинокая фигура в пледе, зажженная свеча и тишина, никакой музыки — ничего. Тихо идет занавес, и только когда раздаются аплодисменты, возникает звук лопнувшей струны. Во время аплодисментов мы, как и было задумано, начинали оглядываться и замечать, что нет среди нас Фирса, что мы его снова забыли. И тогда из глубины сцены появлялся Фирс, и буря аплодисментов поднималась в зале. Я брала его за руку, обнимала его голову, глядя в его огромные, взволнованные глаза. Мы старались в эту минуту не плакать, а публика, как всегда, все понимала…
Было бы нечестно не сказать о других исполнителях, потому что с каждым из актеров у меня были незабываемые мгновения, о которых я всегда могу сказать с великой благодарностью. Петя в Щецине совсем другой, чем в Твери. Артиста Томаша Янкевича, который хорошо, хотя достаточно традиционно, играл вечного студента, я старалась заставить заинтересоваться собой, так как мне казалось, что он как-то уж очень далек от Раневской, а я привыкла в Тверском театре быть связанной с Петей всеми струнами души. Я насильно втягивала его в духовное общение, как в омут, и в конце нашей сцены мне это удавалось. Думаю, что если бы мы играли больше, то были бы ближе как партнеры.
У меня была прелестная Аня — Барбара Ремельска. Она хороша тем, что, будучи юной и легкой, сумела быть зрелой в своих оценках того, что случилось. В ней не было и тени восторга, сантимента — нет, это умная, глубокая личность. Особенно запомнилось мне мгновение в четвертом акте, когда я боялась заглянуть в ее серьезные, умные глаза и, не глядя на нее, спрашивала: «Твои глазки сияют, ты довольна очень?» И ее ответ, полный боли: «Я буду работать…» Мне — Раневской — было невыносимо увидеть ее умные, печальные глаза, я бежала от них и мыслями скорее уносилась в Париж.
И все-таки, вспоминая наш спектакль, я, наверное, почти физически долго буду ощущать маленького птенца, бьющегося о мое сердце, — эту актрису, мою дочку Анечку, когда она видит в третьем акте мое немое отчаяние, бросается передо мной на колени и срывающимся, охрипшим от волнения голосом, бессвязно, целуя мои руки, плечи, шею, утешает меня в моем горе. Может быть, оттого, что у меня нет своих детей, я особенно почувствовала материнство, когда обнимала дрожащие от волнения плечи Анечки, слышала ее срывающийся тонкий голосок.
Сцена погружалась в темноту, я замирала, обняв свою дочку, а в луче света танцевала свой одинокий танец Шарлотта. Эта пляска была как трагический балаган, как сама жизнь, с ее бешеной погоней за успехом, борьбой за выживание. С последним аккордом сумасшедшей музыки Шарлотта падала, как лопнувшая резиновая кукла.
Режиссеру Александру Вилькину и каждому актеру, занятому в этом спектакле, я бесконечно благодарна. Томаш Янкевич в роли Пети с его нескладной чистотой, Данута Скудзянска — Шарлотта, точно сошедшая с картин Тулуз-Лотрека, Карол Гружа в роли Яши, прочитанной актером очень современно… Но особенно незабываемыми останутся для меня сцены с Богданом Янишевским — Фирсом.
Уже предчувствуя, что имение продано, я — Раневская — сижу на опустевшей сцене, а на другом конце ее неподвижно стоит Фирс с подносом. Издали доносится музыка нашего невеселого бала. Я медленно иду через всю сцену, спрашиваю: «Фирс, если продадут имение, то куда ты пойдешь?» Почти ничто не дрогнуло в его лице, только медленно поднимаются на меня мудрые трагические глаза, полные слез, и спокойным глубоким голосом с великим достоинством Фирс отвечает: «Куда прикажете, туда и пойду».