Хотя я, выкарабкиваясь из марксистских философских догм, особенно тянуче-неохотно прощался с историческим материализмом Маркса, вернее, с той частью его фундамента, где производственные отношения определяются степенью развития производительных сил, а общественная, политическая и духовная жизнь вообще — способом производства, все же так называемая социалистическая собственность в коммунизме более всего мешала дозреть моим критико-программным размышлениям, и это несмотря на то даже, что я довольно рано — еще работая над «Новым классом», а с предельной ясностью — во время заключения 1956–1961 годов — ощутил: вот где собака зарыта, вот где надобно искать первопричину хронических болячек коммунизма. Помогли мне теории Маркса и собственный революционный опыт: от Маркса я усвоил, а участвуя в югославской революции, в перипетиях общественной и партийной жизни сегодняшней Югославии, сам почувствовал, узнал, что правящие группы и силы сопротивляются переменам в большинстве случаев со страху лишиться экономических привилегий, иначе говоря — боясь ликвидации форм собственности, обеспечивающих им материальные или, чаще всего, ряд иных преимуществ. Сегодня и мне ясно, что проблема намного сложнее, но бросавшегося в глаза несоответствия ненасытности коммунистических сановников — вчерашних революционеров и пролетарских вожаков — «идеальным» наставлениям Маркса было для начала достаточно: это подогревало мои сомнения, заставляло размышлять. А когда в Центральном комитете Союза коммунистов Югославии в январе 1954 года вершилась расправа надо мной, реальные отношения и «неидеальные» интересы мгновенно всплыли во всей обнаженности: среди членов Центрального комитета, моих близких товарищей, оказались не только люди, обуреваемые раскаянием за «разоблаченную» и «доказанную» в моем лице собственную ересь, а потому готовые побить меня камнями (за день до этого они всячески раззадоривали меня), но и такие, чьи убеждения и идеалы до того сжижились под лучами власти и удобств, что теперь, не ощущая ни малейшего шевеления совести, они отворачивались от меня, словно от издохшего пса, хотя, не забери в тот день, как у нас говорят, дьявол все под свое крыло, то есть при любом случайном повороте в расстановке сил в мою пользу, они столь же «твердо» приняли бы мою сторону… То была горькая наука, но для любого, решившегося через нее пройти, прочувствовать ее до конца, она еще и неопровержимо устраняла любые сомнения…
Ядовитая муть распятых иллюзий после того первого — партийного — мне приговора не отравила меня: я не принял ложь за истину, а предательство — за необходимость. По сей день не могу исчерпывающе объяснить, почему решился на то, на что другие не решились, но уверен, что храбрость, если, конечно, она не объединилась тут с совестью, большой роли не сыграла. Основной была мысль, что создаю прецедент, нечто новое: от правды, ощущение которой пронизывало целиком мое существо и немилосердно пожирало мое «ego», я не был в силах отказаться, даже если бы и захотел. С юных лет мне было известно, что от лжи и насилия никуда в политике не денешься, и, возможно, именно поэтому я никогда не мирился с ними как со средством идейной борьбы, тем более если таковая возникала между коммунистами. И в 1948 году, когда Сталин при поддержке клеветников из Восточной Европы обрушился на югославское руководство, мои сознание и совесть не давали друг другу покоя в поисках ответов на такие вот вопросы: что же это за власть, коли она и перед своим народом оправдывается и самоё себя укрепляет сплошным извращением правды? Куда идет общество, живущее неправдой, строящееся на ее фундаменте? Что остается от идей и идеалов, из которых делают средство устрашения и шантажа их же собственных приверженцев? Каковы действительные цели и интересы людей, использующих клевету и силу во взаимоотношениях с ближайшими единомышленниками? Почему мы, коммунисты, достигнув власти, становимся исключительнее и непоколебимо нетерпимее кого бы то ни было? За что меня обливают грязью, хотя знают и сами, что я единственно хотел приблизить социализм к людям, чтоб стать ему более свободным и более югославским? Тогда, в 1948 году, был конфликт с миром, идейно — моим, но, не будучи связан с ним пуповиной, порывами, прежним существованием, я и ответы находил в рамках самой идеи. А в 1954 году и позже, то есть после осуждения Центральным комитетом, я оказался в конфликте с товарищами и затронуто было дело, которым мы занимались сообща: так внутри меня произошел разрыв — с прошлым, с течением жизни, с надеждами… Не случалось ли, пусть иным образом, того же самого с другими — со всеми еретиками, с каждым, кто данной реальности предпочел собственное видение? А дочь Сталина Светлана Аллилуева, эта чудесная, воистину бесстрашная женщина, — не ожила ли в ней недавно, восстав из адских бездн, совесть отца, брошенная им в жертву абсолютной вере и отождествлению самого себя с гипотетическими законами истории?..