— Партия народной свободы обещает добиваться конституционных прав по возможности. Восьмичасовой рабочий день осуществлять по возможности. В случае надобности, крестьяне получают землю по справедливой цене — сто рублей за десятину. Платите пять миллиардов рублей и земля ваша…
Однако у этого студента голос тверд и есть ораторский навык, приводит цифры — значит, говорит не с налету, готовился. На лице Милюкова проявляется интерес. Настороженно прислушиваются и почтенные люди за зеленым столом.
Мироныч трясет затрепанным блокнотиком.
— А вот что говорит господин Милюков о войне. — Голос становится беспощадным. — Царь-батюшка страдает… Четыреста тысяч солдат уложил он, бедный, из-за лесопромышленных предприятий, которые устраивал в Корее! Два миллиарда народных денег пришлось ему, бедному, посеять в Маньчжурии и утопить в океане по этой же самой причине. Рабочих с женами и детьми принужден был он, бедный, расстрелять в Петербурге, когда они дерзко посмели огорчить его царское сердце просьбой о помощи…
Последние слова потонули в реве, в топоте ног. Топали в передних рядах благонравные чиновники, топали за председательским столом.
— Я лишаю вас слова, — загремел Вахрамеев. Он зол, он готов рвать Мироныча на части. Посметь оскорбить государя императора! Здесь ярославская дума, а не английский парламент.
На лице Мироныча терпение. Ждет, когда можно продолжать. Поднял руку, возмущенный гул стал еще сильнее.
— День девятого января раскрыл глаза рабочим. Они поняли…
Председатель швырнул беспомощный колокольчик, поискал глазами полицейского пристава. В зале творилось невообразимое. Какие-то рослые люди оставляли кресла, запружали плотной стеной проходы.
Ко всему мигнул и погас свет.
Темнота усилила суматоху. В разных местах загорелись спички. Дальше ждать нечего. Мироныч спрыгнул с возвышения в зал. Перед самым носом спичка осветила озабоченное лицо Федора Крутова. Схватил Мироныча за руку, потащил к выходу.
Когда зажегся свет, публика рванулась к двери. Напрасно призывал Вахрамеев успокоиться и продолжать собрание, его не слушали. Боязливо косились на рабочих: чего доброго, бомбу кинут.
Афанасий Кропин и Василий Дерин сдерживали тучного пристава, стараясь затолкать его в проход между рядами. Пристав цеплялся за подлокотники кресел, упирался, рассерженно сопел. Самое удивительное было то, что борьба проходила молча. Пробиравшиеся к нему на выручку помощники оказались притиснутыми к стене, далеко от дверей.
Федор и Мироныч смешались с толпой и выбрались из зала. Тогда Афанасий Кропин поднял над головой шапку — пора уходить. Стараясь не отрываться друг от друга, рабочие двинулись к выходу. На улице не задерживаясь расходились в разные стороны.
Мироныча и Федора до самого склона провожали Афанасий Кропин и Василий Дерин.
В жарко натопленной комнате при слабом свете привернутой лампы сидели человек двадцать. Говорили вполголоса, больше потому, что за дощатой перегородкой спали дети. Оттуда, из полумрака, белым пятном виднелось застывшее в напряжении лицо хозяйки дома. Слушала, стараясь не пропустить ни слова, дивилась. Первый раз видела у себя столько незнакомых людей. Случалось, к мужу заходили приятели, с которыми работал в судоремонтных мастерских, приносили водку, спорили, пели песни. Эти говорили степенно, друг друга не перебивали. А по обличью видно — тоже мастеровые. О Мироныче, сидевшем в красном углу, под иконами, думала с любопытством: «Не из простых, наверно, чешет-то больно складно, как по книге. Пришел позднее, вместе вон с тем, русобородым, что пристроился на корточках ближе к порогу, — сразу к ней: „Здравствуйте, Анна Васильевна!“ Поди-ка, зараньше вызнал, как зовут. Обходительный!»
Не спускала с него глаз, все хотела понять, что он говорит. Видно, смелый, если не побоялся при всех в городской думе сказать, что воевать с Японией русскому народу вообще незачем, а если царю нужна война, то пусть он один и воюет, опыта ему не занимать — расстрелял же он безоружных рабочих перед своим дворцом.
«Господи! — безмолвно шептала Анна Васильевна. — Детишек-то неповинных за что? Малые, неразумные…»
Представила себя в той толпе под пулями, содрогнулась. Вырвалось невольно:
— Грех-то какой!
Мужчины притихли, обернулись к ней.
— Грех-то, говорю, господи! — стала неловко объяснять, совестясь оттого, что вмешалась в их разговор. — Стрелять в иконы грех… С иконами шли к нему. Не оставит господь этого…
— Не оставит? — Мироныч, прищурясь, вглядывался в ее лицо. Сказал как можно мягче: — Будем надеяться, Анна Васильевна, что и не оставит…
Пожилой железнодорожник, сидевший у занавешенного стеганым одеялом окна, заерзал на лавке.
— Тать лесной и то не решился бы на такое злодеяние, — басовито заметил он.
— Без оружия, без восстания не обойтись, — продолжал Мироныч прерванную мысль. — Вооружаться, создавать боевые дружины и не откладывать ни на один день.
— Где его возьмешь, оружие? — неуверенно спросил кто-то. — Не валяется.
В темноте угла забеспокоился парень, кашлянул смущенно. Посмотрели на него, ожидая, что скажет.