Сначала эта нотация вызывает чувство какой-то неловкости, а если приглядеться, то вдруг бросается в глаза вопиющая несоразмерность между явлением и реакцией на него. Ведь вся эта патетика, все эти громы и молнии направлены против бедного, жалкого слепого старика. В этом есть что-то комическое, хотя непонятно происхождение сальериевского пафоса: он срывается на старике, а еще больше демонстрирует перед самим собой и перед Моцартом свою любовь, свою преданность искусству, ради которого он выгоняет старика («подвиг»), ради которого – отравит Моцарта. Фарисейство предельное, он и подобен евангельским фарисеям: «Связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их. Все же дела свои делают с тем, чтобы видели их люди… Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь… Вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие! Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что строите гробницы пророкам и украшаете памятниками праведников» (Евангелие от Матфея, гл. 23).
Открытый смех Моцарта – серьезен, а демонстрируемая серьезность Сальери – смешна.
Сальери не говорит, а вещает:
Моцарт же – отшучивается:
Опять – недостоин сам себя!..
Не надо демонизировать, мистифицировать злодейство, оно страшно, но совсем не демонично. Нет в нем этого. Ему лишь хотелось бы выглядеть таковым. Тем и живет, и, может быть, больше всего на свете оно и боится показаться смешным. Однако если бы злодейство не было смешным, оно было бы, наверное, непобедимым.
Возьмем предельный случай – гитлеризм. Невозможно справиться с этим чудовищем иначе как раздавив его физически. Но какое огромное значение для понимания его сути имел смех над ним. Чарли Чаплин своим «Диктатором» убил Гитлера смехом, прежде чем тот отравил себя.
Смех – проявление культуры жизни, культуры бессмертия, культуры самосознания. И неспособность злодейства к самозабвенному смеху, в особенности к смеху над собой – это страх перед тем, как бы за всей его серьезностью, за всем его «демонизмом» не открылась вдруг простая, жалкая правда его.
И как резко снижается вдруг трагичность образа Сальери, когда он
Бунт Прометея против неба, бунт возвышенный и гордый! И вдруг такая жалкая уловка. Фальшь тона выдает фальшь всего замысла. Какими бы высокими фразами ни прикрывалось злодейство, сколь искренне ни было бы убеждено в своей правоте, не может оно миновать самой банальной лжи, не может избежать некрасивости. А говоря словами одного из героев Достоевского, «некрасивость убивает».
Злодейство и есть в своей сущности не что иное, как нравственная бездарность, и пушкинская формула в этом смысле может быть еще «переведена» и таким тождеством: гений и бездарность – две вещи несовместные…
Потом Достоевский обнаружит нечто комическое даже в характере Ставрогина. Прочитав ставрогинскую исповедь, Тихон сказал:
«– А нельзя ли в документе сем сделать иные исправления?
– Зачем? Я писал искренно, – ответил Ставрогин.
– Немного бы в слоге… даже в форме самого великого покаяния сего заключается нечто смешное».
А чуть позже Тихон добавит: «Некрасивость убьет…»
Смеха боятся пушкинский Лжедмитрий и Раскольников у Достоевского, смех преследует их даже во сне.
А черт в «Братьях Карамазовых»? Приживальщик в грязноватом белье, издевающийся над Иваном: «Воистину ты злишься на меня за то, что я не явился тебе как-нибудь в красном сиянии, “гремя и блистая”, с опаленными крыльями, а предстал в таком скромном виде. Ты оскорблен, во-первых, в эстетических чувствах твоих, а во-вторых, в гордости: как, дескать, к такому великому человеку мог войти такой пошлый черт?»
Но если нечто смешное есть даже в самом трагическом злодействе, то по мере выявления им своей сущности оно становится все более смешным, хотя и несет беду. Достоевский писал о Петре Верховенском: «К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим». И в дальнейшей работе над «Бесами» художник уже сознательно акцентировал этот комизм.
Вся история реалистической литературы – это еще и история размистифицирования злодейства, развенчания его, история выявления в нем бездарности, комизма: оно пыжится, чтобы казаться себе и другим таинственным и страшным, и действительно является страшным, но все равно и смешным.
Не будем увлекаться: в образе Сальери есть всего лишь какой-то атом смешного, не больше, но все-таки есть.
Родился я с любовию к искусству
Почему все-таки испытываешь какое-то смятение, думая о Сальери? Почему нет полного удовлетворения даже от того справедливого возмездия, которое настигло его еще при жизни и продолжается после смерти? И почему не можешь однозначно осудить его и успокоиться?