Вскоре Митяй связался с добродушными мошенниками, ежедневно поившими его водкой и усыплявшими без того шаткую бдительность словами жалости и уверениями в крепкой мужской дружбе. Уже через месяц Митяй вынужден был поселиться у самого заботливого из них, подарившего заветное колесо, кормившего и поившего за свой счёт, разве что не читавшего на ночь сказки. А ещё через месяц парень оказался на улице, мыкаясь по старым знакомым, которые сторонились его, как чумного, и посылали куда подальше.
Митяй согнулся, осунулся, стал нервно моргать левым глазом и питаться из мусорных куч. Память серела, узилась, меркла, и уже не было сил и желания что-либо вспоминать из
Как-то осенью, слоняясь по загородным пустырям, Митяй заметил на обочине трассы молодёжную тусовку и вереницу хищно рычащих машин. Ему вдруг стало интересно, что бы это значило, и он подошёл ближе.
— Вы кто? — спросил он у парня в тёмных очках, который стоял поодаль от компании и курил.
— Стритрейсеры, — добродушно усмехнулся тот. — Интересуешься?
— Да не, я просто… — Митяй с детским любопытством разглядывал яркие автомобили и красивых молодых людей, которым было хорошо вместе.
— Прокатиться хочешь? — весело предложил стритрейсер.
Митяй с недоверием покосился на него, ища в вопросе подвох, и отступил назад.
— Ты чё такой трудный? Поедешь? Я серьёзно! — удивился парень и снял очки. В его серых глазах не было и намёка на злую шутку.
Митяй смущённо кивнул: да.
— Хэй! Да у тебя новый пилот!.. — выкрикнула из толпы стройная девица в косухе, когда они садились в машину.
— Окстись! — бросил ей гонщик и уверенно нажал на газ.
Машина взвыла и понеслась. В это же время сорвалась ещё одна тачка, за рулём которой скалился бородатый соперник.
По сторонам желтели пустые поля. Мелькали деревья, столбы, пугливые птицы… Митяй жмурил глаза и чувствовал, как бешеная скорость сладко щекочет его сердце. Он представил, что уезжает навсегда-навсегда, далеко-далеко, прочь из этого города. Туда, где нет холодных сентябрьских ночей, людей и машин, насмешек и жалости… А гонщик поглядывал на оборванца, давил на газ и хрипло подпевал голосу, кричавшему из его мощных колонок:
Ылай — значит мутный
Рубцовск запечатлелся послеродовым рубцом на моей памяти. Таким шероховатым, мутно-зелёным, цвета речной воды, из которой в детстве мы с двоюродным братом ловили природно-вялых карасей.
Если бы я смог ребёнком с высоты голубиного полёта посмотреть вниз, на город, что бы я увидел? Степь. Кирпичные коробки-дома, вытянутые во фрунт, жёлтые пятна тополей, две заводские трубы и змеящуюся, окаймлённую забокой речку, текущую в неизвестность. Не помню, спрашивал ли я тогда у родителей, умею ли я летать. Наверное, не спрашивал. Очевидность, как оттиск бытия в человеке, впитывается с молоком матери. И, вероятно, мне было ясно, что летать я не умею. Я ползал, потом робко ходил, хватаясь за предметы. Потом ходил твёрдо, научившись переставлять предметы с места на место. Завязывались деловые отношения с материей посредством необходимости. Как маленькое человеческое существо, я имел необходимость в детском горшке, в тарелке манной каши, в родительском тепле. Я был требовательным ничем, интуитивно чувствуя себя значимой тварью в деле продолжения человеческого рода. И мне нравилось, что меня называют Кашей. Каша — это жизнь, тепло и продолжение рода. Позднее я понял, что я вовсе не Каша, а — Паша, Павел. И это открытие поселило во мне смутную мысль о моей значимости и чуждости. Павел мыслился как таинственный двойник и «странный друг». Правда, потом этому другу пришлось несладко — в детском саду, в школе. И лучше бы ему, то есть мне, было оставаться безличной и беспомощной Кашей, но однажды мальчику подарили китайские часы с музыкой, и он узнал, что есть время, которое идёт вперёд…