Элиот не образ распадения создал, он предлагал распад как таковой. Зачем же непоэзию называть поэзией? Поэзия Элиота – стихотворная философия, как явилась музыкальной философией атональная музыка, а живопись авангарда стала «намалеванным словом»[245]. «Современной поэзии положено быть труднодоступной», – сказал Элиот. Условием успеха «труднодоступной» поэзии оказывается теоретическая апология, самоистолкование и самореклама, чем и занимался Элиот-критик. Исходная идея Элиота об «употреблении поэзии в критический век» означала, что «труднодоступный» поэт может существовать в им самим создаваемом критическом климате. Критика, в том числе его собственная, должна помочь поэту найти контакт с читателями, достичь результата, какового без критико-теоретической поддержки поэт добиться не способен.
Изредка Элиот возвращался на свою заокенаскую родину. В Университете Миннесоты (там, где профессор Фурман провозгласил первенство русской литературы) элиотовская публичная лекция собрала семнадцать тысяч слушателей (17000). Кинопленка запечатлела это событие. Оратор монотонно читает о «функциях литературной критики», а собравшиеся, которым до литературной критики, как литературным критикам до кирпичей, говорят между собой. Слушатели не слушают, однако присутствуют: эффект присутствия вместо впечатления от услышанного и увиденного. Не то важно, что ты видишь и слышишь, важно – все видят, что ты присутствуешь, примыкая к сложившемуся взаимосогласованному признанию.
Замороженность до мертвенности – печать элиотовщины, современного сальерианства. Пустырь, по которому бродят «полые», опустошённые человеческие существа, таким виделся Элиоту западный ландшафт на закате века, который принято считать «веком гуманности и цивилизованности»[246]. Иррационализм и дисциплина, пустота и доктрина, хаос и порядок, такова тенденция того времени, когда Элиот, учившийся у снобов, новых гуманистов, выдвинулся в духовные лидеры и был признан диктатором. «При пособничестве Англиканской церкви и университетской профессуры», – моему отцу говорил и писал Олдингтон, знавший Элиота давно и близко, оказавший ему помощь при вхождении в литературный мир. Олдингтон ушел на фронт, а Элиот, служивший в банке, занял его место редактора литературного журнала.
«Не был он диктатором!» – уверял меня Раймонд Мортимер, искусствовед, участник группы Блумсберри. С ним познакомил меня Сноу, и увидел я, благодаря Сноу, как выглядело вошедшее в учебники понятие
Биографически стало известно, что Т. С. Э. с ранних лет страдал «сенесенцией» (senescence) – старческим отвращением к жизни, и когда говорят о том, что он «много страдал», и знают, о чем говорят, то идёт речь о том, что ему было отвратительно существовать, и творчество его – тот случай, когда, по выражению фрейдистов, личный недуг удалось превратить в общепринятый миф. У нас, в пределах моего времени, Фрейд и фрейдизм находились, так сказать, в спецхране, не были запрещены, но были недоступны, поэтому и наше отношение к Фрейду оказалось перекручено. В Америке меня на первых порах поразило поношение Фрейда и фрейдизма, а причины, как и многое другое, мне объяснили мои студенты: Фрейд попал в немилость с наступлением поры «положительного мышления» thinking). По Фрейду, все страдают неврозами, все больны: кому этого хочется? Таково было обывательское отвержение фрейдизма. Затем последовало профессиональное, точнее, назревало-назревало и прорвалось: Фрейда объявили мифотворцем. Когда я читаю нынешнюю разносную критику фрейдизма, то перед моим умственным взором встают фолианты в кожаных переплетах с золотым тиснением и с именем Фрейд-Фрейд-Фрейд. И вот психоанализ по Фрейду отвергнут, его лечебная практика дезавуирована –