«Дорогой ученик, – обычно восклицал Роман, если мы изрекали какую-нибудь чушь, – а историзм! Историзм!» Но никто бы из нас и не сказал, будто Ренессанс начался прямо в ночь с такого-то на такое-то в таком-то году, в эпоху классицизма жили одни классицисты, а некий итальянский поэт родился гуманистом. Однако вовсе не считалось безумием утверждать, и с этим не решался спорить Самарин, будто признавшие советскую власть писатели тут же стали советскими, как старорежимные трамваи, о которых писал лучший, талантливейший поэт нашей эпохи: сегодня дребезжат при царизме и капитализме, завтра уже при социализме. О трамваях – поэтично и правдиво, а писатели в лауреаты режима попадали при плохо скрываемой к нему ненависти. Но если на разработке этого тезиса процветала советология, нам было нельзя о том и помыслить: определения воспринимались как обвинения.
«Низззя!»
«Одной ногой Данте стоял ещё во мраке средневековья, зато другой уже приветствовал зарю Возрождения!» Нечто в том же духе студенты рубежа XIX-ХХ веков слышали от Алексея Веселовского. В мифологию наших времен вошло оговоркой Дживелегова. Мы не застали легендарного лектора, и не могу сказать, говорил ли Алексей Карпович всерьез или с иронией, но смех, некогда вызванный неуклюжей фразой, дошёл до нас, перекатываясь от поколения к поколению.
Насмеявшись, переходили мы к серьезному разговору о том, какая «нога» великого итальянца находилась в прошлом и какая в будущем. Было, однако, совсем не до смеха, едва начинался разговор
От трудностей, вызванных у нас запретительством, Роман и мы вместе с ним спасались бегством на Запад, разоблачая капитализм, тоже не без ограничений, ибо капитализм начинал напоминать неподсудный социализм.
Лифшиц, и тот не решался обратить аналитическую силу марксизма на государственный строй, что у нас назывался советским, а был ли советским, сомнений не выражал даже Лифшиц.
«Наша наука характеризовалась за тот период времени (грубо говоря, последние 40–50 лет) резкой сменой воззрений на язык…».
Формировались мы в тени участников научно-идеологической битвы – лингвистической: нас учили недобитые марристы и уцелевшие в схватке с Марром виноградовцы. По ходу схватки, длившейся годы, наши профессора и за решётку попадали, и материалы готовили для Сталина, когда (по рефератам читавшего нам лекции член-корра Р. И. Аванесова) вождь писал свой директивный опус о языке, повергший прежних победителей в прах. Положение крупнейшего специалиста по русскому языку, академика В. В. Виноградова, который был и жертвой своих противников, и орудием их разгрома, – символ ситуации, когда,
Повезло нам, видели, хотя бы изредка, научные авторитеты масштаба Виноградова, это дало нам представление о том, что значит научный авторитет. Попал я на собрание светил филологии, выступал француз Андре Мазон. В «Слове о полку Игореве» он чего-то не понял и стал спрашивать, что слово это означает. Затянулась пауза. Виктор Владимирович, не спеша, чтобы не смущать других, объяснил. Не помню, какое слово, помню данную им глоссу –
Знание, известно, преумножает печаль. Большие знания о языке затрудняют пользование языком: великий лингвист был похож на сороконожку Густава Мейринка, размышляющую, как передвигать лапки. Писал Виноградов, словно затрудняясь писать, а говорить публично, без бумажки, совсем не мог, всегда читал, даже если требовалось произнести краткую речь.