Задумал ли ты что-нибудь новое? Мы читали здесь твою пьесу[26] — задумано здорово, но сделано как-то очень символистично и потому расплывчато. Черт его знает — теперь как-то хочется тронуть руками, ощутить самый вкус. Ты, мне кажется, должен был бы заострить пьесу и сделать ее более вещественной. Впрочем, не принимай всерьез — нам нужно с тобой крепче поговорить, чем это можно сделать в письме. Я же ничего не пишу уже давно — все переделывал старую «Бочку» (помнишь?) и «Шулера», которого в конце концов, ограбив Сергея Колбасьева[27], назвал «Большая игра». Ну, будь здоров, родной мой и дорогой Левушка! Целую тебя крепко-прекрепко. Не выпускай своего руля, держись крепче. Твой Веня.
Лида моя тебе кланяется и целует.
Из дневника
Кончая книгу «Освещенные окна», я не переставал сожалеть, что некоторые главы опущены по велению того «внутреннего редактора», о котором впервые, кажется, написал Твардовский. Лишь очень немногие читатели догадываются, что многолетний опыт помог мне придать книге законченный вид и скрыть эту неполноту, на которую я решился сознательно, понимая, что вполне откровенный рассказ о литературной жизни Ленинграда 20-х годов бросил бы тень на всю трилогию в целом.
Между тем мне казалось существенно важным напечатать «Освещенные окна» по причинам, которые касаются всей нашей литературы в целом. Опущенных глав немного, но они придали бы б
Как бы то ни было, после книги «Революция и фронт» Шкловский перестал интересоваться политикой. Со студенческих лет он занимался теорией литературы, и в 20-х годах он отдался ей всецело и безусловно. Блистательный оратор, острый полемист, он славился редкой находчивостью и едким остроумием. На каком-то диспуте он сослался на свою книгу «Как сделан „Дон Кихот“». «Не читал», — возразил один из слушателей, сидевший в первом ряду. «Это факт не моей, а вашей биографии», — был немедленный ответ.
В феврале 1919 года Блок оказался в одной камере на Гороховой, 2 с одним из знакомых Тынянова. Накануне он провел бессонную ночь в приемной следователя, дожидаясь допроса. Его подозревали в тесной связи с левыми эсерами. Он ответил лаконично, что в партии левых эсеров не состоял, но в партийных изданиях печатался неоднократно. Перед ним извинились, и он был немедленно выпущен на свободу.
Три разговора запомнились приятелю Тынянова. Первый касался работы Блока в Верховной следственной комиссии при Временном правительстве. Он взялся за эту работу, убежденный в том, что в царском укладе (при самодержавии) были «черты неисчерпаемости». И убедился в обратном. «Тень от тени», — сказал он о царском режиме. Другой разговор касался опасности «шигалевщины» — теории, которую излагает один из героев Достоевского в «Бесах». Шигалев предлагал в виде конечного разрешения вопроса о политическом строе — разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничные права над остальными девятью десятыми. Эти последние должны потерять личность и обратиться в стадо. При безраздельном повиновении они достигнут при помощи ряда перерождений как бы первобытного рая, хотя и будут без устали работать. Мир, как ни лечи, все равно не вылечишь. Отрезав сто миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее «перескочить через канавку». Так излагает теорию Шигалева хромой преподаватель гимназии, «очень ядовитый и замечательно тщеславный человек». Петр Верховенский делает из этой теории практический вывод: «Кричат: „Сто миллионов голов“ — это, может быть, еще и метафора, но чего их бояться, если при медленных бумажных мечтаниях деспотизм в какие-нибудь во сто лет съест не сто, а пятьсот миллионов голов?»