После концерта все задержались — на улице шумел дождь. Пережидая его, собрались в голубой гостиной. В углу лежал чей-то раскрытый черный зонт, с него натекла лужица. Все расселись на низеньких красных креслах у низеньких треугольных столиков на трех ножках. Курили, переговаривались, смеялись.
— Что-то, брат, нынче твои артисты в тени остались, — проговорил Курганов.
У Ивана Тимофеевича дернулись жесткие усы, точно его иглой ткнули.
— Да тут, понимаешь, неувязка получилась, — небрежно ответил он. — Хорошие руководители уехали, а новых найти целая проблема! Корзинкин у меня с ног сбился. Парня чуть инфаркт не хватил.
И тут выручил председатель горсовета. Он прервал этот неприятный для Ивана Тимофеевича разговор: стал рассказывать об одном ученом, которому удалось искусственно вызвать инфаркт у медведя.
— Целый год он добивался этого. Нервировал медведя, пугал, даже водкой поил. Все какие-то опыты ставил. И наконец все-таки ухлопал Топтыгина. А потом неделю бегал по институту сам не свой от счастья!
Посмеялись немного и принялись толковать о делах, о том, что от дождей полег хлеб и уборка нынче крайне тяжелая. Лица у всех снова стали озабоченными, деловыми.
Иван Тимофеевич отошел к окну. До него доносились обрывки разговоров:
— …Звонит мне первый секретарь: «Разбейся, а дай в срок…» Тогда я прямо в обком: «Николай Ильич, выручай: так, мол, и так…»
— Вызывают меня в райком и говорят: «Поезжай в колхоз председателем». А я говорю первому: «Ты чего это, мол…» — гудит голос Курганова. Иван Тимофеевич вспоминает, что этот могучий старик четыре года председательствовал в колхозе и наладил там работу.
Курганов — голова. Он проделал путь от матроса до начальника пароходства. Двенадцать правительственных наград имеет. Властный командир, самоуверенный… Как-то однажды столкнулся с ним Иван Тимофеевич у книжного киоска. Это было на партийной конференции, в перерыве. Разговорились о книгах. Оказалось, что Курганов не признает всякие там стихи да романы, он читает только детективы да военные мемуары. Подумал тогда Иван Тимофеевич, что и он уже много лет ничего, кроме газет да специальной технической литературы, в руках не держал…
Из фойе долетают приглушенные звуки оркестра — молодежь танцует. Она танцует теперь свои, неведомые Ивану Тимофеевичу, танцы. Какой-то шейк, твист и еще что-то.
Он задумчиво смотрит в большое окно. Стена дождя мотается от ветра, как полотно: то прогибается парусом, то становится косой, то валится на землю, то опять упруго выпрямляется и, пошатываясь, стоит до неба.
Впечатления, которые заполнили его сегодня на улицах, пахнувших югом, все еще жили в душе, и не хотелось расставаться с ними. Забыв, что у него во рту дымится папироса, он рассеянно вытащил из портсигара вторую и поднес было к губам, но очнулся и сунул обратно.
Рядом, на подоконнике, почему-то оказывается баян, Иван Тимофеевич проводит рукой по сжатым мехам, осматривает его. Это продукция городской артели «Симфония». Иван Тимофеевич кладет на подоконник спичечный коробок, а на него дымящуюся папиросу, перебрасывает ремень баяна через плечо; пальцы его бегут по перламутровым кнопкам, и в тишине проливается чистый, прихотливо-извилистый ручеек звуков.
— Иван Тимофеевич! Да неужели ты играешь на баяне? — изумленно восклицает генерал Свищев, разглаживая морковные усы.
— Нет, ты действительно играешь? — Курганов даже приподнялся.
Иван Тимофеевич обводит всех глазами, и его суровое лицо с щеточкой усов смягчается, глаза молодеют, искрятся. Он закрывает их и неожиданно бросает пальцы левой руки на белые клапаны, растягивает цветные мехи, и баян запевает сначала тихо, томяще медлительно. Это началась лезгинка.
Звуки крепнут, они убыстряются и убыстряются, вот уже у людей задвигались руки и ноги, требуя пляски. Наконец лезгинка грянула с такой пронзительной страстью, что генералу померещились скачущие джигиты в черкесках, в папахах, с кинжалами в зубах.
Но всех поразила не столько игра, сколько то, что произошло с Иваном Тимофеевичем. Сквозь его суровое, морщинистое лицо, коренастую, медвежью фигуру проглянул другой человек. И все мысленно увидели вместо седых волос лохматый русый чуб, лихие, с прищуром глаза, кепку, сбитую на затылок. Перед ними был песенник и плясун, душа студенческих вечеринок.
— Да ты, брат, мастер! — удивляется председатель горсовета.
— По мастеру и закрой, — хохочет Свищев.
— Мастер и из печеного яйца живого цыпленка вытащит, — басит Курганов.
А у Ивана Тимофеевича ноги ходят, плечи ходят, летают пальцы, смеется лицо…
Он поворачивает голову: в дверях стоит не то Галя, не то Зиночка. Или это ему чудится? На миг он закрывает глаза, а потом снова смотрит сквозь ресницы; в дверях стоят обе. Иван Тимофеевич встряхивает головой, и раздвоившаяся от влаги на ресницах Галя теперь стоит уже одна. Смотрит на него и улыбается.
А дождь между тем стих. Иван Тимофеевич водружает баян на место.
— Поиграли, и будя, — смеется он. — А теперь домой, к старухе на печку.
За ним выходят все.