Кончилась война. Иван Кравцов вернулся в Сибирь, закончил институт, женился, много работал, стал, наконец, директором завода. И вот однажды он нашел у себя на столе письмо. Вскрыл конверт, и лицо его посветлело, как бы затеплилось: письмо было от Зины.
«Я случайно все узнала о тебе от наших томских знакомых, — писала она. — Я рада за тебя, как друг промелькнувших студенческих лет, тяжелых, но таких дорогих сердцу; поздравляю тебя, — ты во главе большого дела, имя твое произносят с уважением! Вспоминаю твою убогую комнатушку в Томске, куда я приходила. И мы с тобой готовились к занятиям. Читали вслух „Трех мушкетеров“, хохотали, валяли дурака. Ты играл мне на баяне… Летом мы купались в Томи, а зимой бродили на лыжах по чистейшим сугробам. И нам было хорошо. Нам казалось, что так будет вечно…
Милый, я плачу… Я вспоминаю свои слова, сказанные у дверей аэроклуба: „Мы больше никогда не увидимся“. Я чувствовала тогда, что мы уже никогда не встретимся. Грустно. Я не забыла и никогда не смогу забыть то чувство, которое прошло через всю мою молодость. Прости мою сентиментальность. И будь здоров».
Он сидел за своим столом взволнованный. Молодость, студенческие годы — все припомнилось. И еще он понял, что мимо его жизни прошла большая любовь, но понял он это слишком поздно.
Она не сообщила ему свой адрес, только написала на конверте «Кишинев» и какую-то фамилию. Он не смог разобрать ее. Ну, ясно же, у нее теперь другая фамилия. Он выкурил над ее письмом несколько папирос, а потом устыдился всего этого и сунул письмо в стол… Куда-то оно затерялось…
Через год он попал в Кишинев на совещание, созванное министерством.
Первый день оказался свободным. Он был жарким и душным. Иван Тимофеевич с удовольствием бродил по шумным зеленым улицам южного города, который на каждом углу предлагал груды пахучих яблок, черно-синего винограда и слегка припахивал молодым винцом. Неожиданно он вспомнил, что где-то в Кишиневе живет его Зина. Вот, может быть, он сейчас проходит мимо ее дома среди акаций, возможно, сейчас до нее всего лишь несколько шагов. И ему так захотелось встретиться с ней! Вспоминая ее облик, ее косы и летучую походку, ее рослую фигуру и голос, он бродил по тенистым скверам со знойно полыхающими на клумбах индийскими каннами и вглядывался в лица молодых женщин.
И вдруг вспомнил, что ему уже пятьдесят, значит, и ей тоже пятьдесят. «Ведь в ее памяти я остался молодым, как и она в моей памяти, — смущенно подумал он. — Мы помним друг друга такими, каких уже нет на свете. Ты что это, старикан? Ведь встреча с ней сейчас была бы самым печальным, что можно только придумать». И он, озираясь по сторонам, завернул в кафе. Среди деревьев под синей пластмассовой крышей на столбах стояли столики. За ними сидело несколько человек. Из-за синей крыши здесь сгустился голубой сумрак, и лица у всех были голубыми.
Иван Тимофеевич сел за пустой столик, заказал бутылку «Фетяски». За соседним столиком парень, коричневый от загара, ел виноград и читал какую-то маленькую книжку.
Иван Тимофеевич и не заметил, как наползли тучи, померкло пылающее солнце. Он очнулся, когда грянула великолепнейшая южная гроза. Ливень затрещал по синей прозрачной крыше. С нее потекло, и кафе как бы задернулось со всех сторон струистыми занавесками. Бушевали вершины высоких деревьев, а внизу, вокруг кафе, душная чаща была странно недвижной. Только трепетали от дождя листья. Особенно мотало высокие пирамидальные тополя. На фоне черного неба их летающие вершины внезапно, как бы вспыхивая, становились белыми: ветер поворачивал листья серебряной изнанкой.
За низенькими решетчатыми перильцами дождь разбивался о листья, и водяная пыль сыпалась на лицо Ивана Тимофеевича. Но это ему было приятно, и он не отодвигался.
Парень то и дело, не отрываясь от книжки, нащупывал виноградную гроздь, отрывал ягоду и совал ее в рот. Иван Тимофеевич прищурился и разглядел стихотворение в книжке, даже смог прочитать:
Парень перелистнул страничку, и Иван Тимофеевич разглядел начальную строку:
Эти неясные строки неведомого поэта встревожили, дохнули какой-то иной, непонятной ему жизнью. Он как бы услышал звучание иного мира, в котором, пожалуй, и не бывал. И дождь, и гудящая синяя крыша, и занавесь! из струй, и образ Зины — все это было тоже из того мира.
Иван Тимофеевич мысленно повторил слова томящей мольбы: «О, откройте мне дверь, я стучусь в нее, плача». Он не мог понять, что с ним происходит. Ему почему-то хотелось все повторять и повторять эти слова. «Вот это, наверное, и есть то, что любители стихов называют колдовством поэзии», — подумал он.