…Это случилось давно, ой как давно, еще в самом начале войны, когда со всех сторон партизанам угрожала смерть. Люди жили как бы на грани между страхом смерти и надеждой остаться в живых. Что перетягивало, то и определяло поведение человека. Лабуд понимал, что если страх поражения и смерти завладеет мыслями бойцов, то борьбе конец, все будет кончено с ними. И чтобы хоть как-то избежать или хотя бы отсрочить нависшую катастрофу, Лабуд взбунтовался против смерти, как бунтуют люди против неправды. Он не верил в бессмертие, но именно поэтому и не хотел умирать. По отношению к смерти, как и по отношению ко всей окружающей его действительности, у Лабуда было свое мнение, которое он провозглашал открыто и убедительно.
— Смерть? — с насмешкой и вызовом восклицал он. — Да это же глупо и наивно, ребята, думать о ней! Какие вы герои, если будете трястись перед каждым дьяволенком! Запрещаю вам до конца воины не только говорить, но и думать о таких вещах. У нас нет, ни времени, ни сил поддаваться страху. Разве без нас мало людей погибает? Нет, нет, сейчас я не имею права погибнуть, мне недосуг, у меня много дел. Как вы думаете, — продолжал он рассуждать, обращаясь к бойцам, — принимается в расчет моя занятость или нет? Конечно, принимается. А подумали ли вы над тем, что будете делать, если меня вдруг продырявит пуля? Кто тогда будет командиром, ну-ка, поднимите руки, у кого какие есть предложения? А может быть, имеются добровольцы на мое место? Нет? Ну вот и хорошо. Я так и думал, что среди вас на мое место любителей не найдется. Таким образом, сами видите, что если бы я даже и хотел, то все равно не имел бы права умереть.
Бойцы смеялись шуткам своего командира. И в этом разномастном гаме сухих, глухих, натужных мужских голосов Лабуд вдруг различил нежный и звонкий голосок, напоминавший журчание горного ручейка. Он принадлежал молодой девушке с черными большими глазами, густыми прямыми бровями и длинными ресницами, которая не сводила с Лабуда своего взгляда. Лабуд даже подумал, как это случилось, что он до сих пор не обращал внимания на такую девушку и даже избегал ее?..
Незаметно изменив тон и манеру речи, Лабуд продолжал:
— Вчера, например, у меня была возможность отдать богу душу, но я передумал. Налетели на меня стервятники со всех сторон, загикали: «Коммунист, капут, сдавайся!» К счастью, я про вас вспомнил: пропадут, думаю, без меня. И подпустил их поближе, а сам гранату приготовил. Они так и остались там лежать, а я, как видите, ничего. — «Да и как можно умереть, когда перед тобой такая краса, — подумал он про себя, бросая взгляд в сторону ротной санитарки. — Какие губы, какое прекрасное лицо!» — Так я решил со смертью подождать до конца войны. А там видно будет. Пока же каждому должно быть ясно, что фашисты еще не изобрели оружия, которым могли бы нас уничтожить. Что касается винтовок, бомб, да и гранат, то этим нас не возьмешь, мы не из пугливых. Пусть придумывают что-либо поновее, но не забывают, что и новое оружие обернется против них. Это уж точно. Коммунистов не так-то просто уничтожить. Нам и на этом свете неплохо, жить можно…
— Послушай-ка, Лабуд, ты все о коммунистах толкуешь, будто вам одним жить хочется, — неожиданно прервал его Влада Зечевич. — А что делать нам, бедным, кто не в партии?
— Вам, — усмехнулся Лабуд, — ничего не остается, кроме одного: кто не хочет умирать, пусть вступает в партию. Другого выхода я не вижу.
Влада Зечевич задумался, опустив голову, но в его взгляде читалось недоверие. Лабуд хорошо знал, как долго Влада не может решиться вступить в партию. Этот вопрос был сложным не только для него, но и для большинства сельской молодежи, которая психологически еще не была готова сделать решительный поворот в своей судьбе. Лабуд хорошо знал Зечевича, как и те обстоятельства, которые удерживали его на определенном расстоянии от коммунистической партии. Оба они были из крестьян, вместе росли, были сверстниками и старыми товарищами, а кроме того, вместе служили в одном полку, отбывая военную службу.
Лет шесть назад, когда в Черногории было неспокойно, собрали сербских парней и погнали в Колашинские казармы, откуда, кроме синего неба над головой и темного ущелья впереди, ничего не видно. Но, хотя жизнь в казарме была несладкой, тем не менее Милан Лабудович не жаловался на судьбу, ему нравилась военная служба. В новой, хорошо пошитой серой униформе, в сапогах с подковками на каблуках, Лабуд маршировал по казарменному плацу, высоко задрав подбородок, выпячивая шею, словно лебедь, готовящийся к взлету. В то время немного находилось молодых людей, готовых так рьяно нести военную службу, поэтому усердие Милана было быстро замечено. Однажды, глядя на Милана, шедшего по плацу, Зечевич произнес: «Не идет, а плывет словно лебедь[4]», и с той поры это прозвище укрепилось за ним на всю жизнь.