Через десяток верст нырнули в сосновый бор по ухоженной гравийке. Снегопад прекратился; за окном сплошной стеной проносились ровные золотистые стволы, тепло вспыхивающие в лучах фар, прежде чем снова пропасть в ночи. Замелькали высокие, добротные ограды дачного поселка, из-за которых сонно таращились на ночных гостей темные окна верхних этажей приличного,
Тот из провожатых, что сидел справа, открыл дверцу и вышел. Снаружи напахнуло морозным запахом снега – так пахнет шерсть вернувшегося после зимней прогулки кота, вспомнил он вдруг, некстати. Защемило то место, где когда-то было сердце. Он шагнул было следом за конвоиром, но его крепко придержали за плечо, и, затравленно полуобернувшись, он краем глаза увидел, как тот, с первачом, отрицательно качнул головой: не стоит.
И правда – не стоило.
Потому что из теплого квадрата освещенного окна, за которым по ошкуренным бревнам стен тянулись щедро уставленные сафьяном книжных корешков полки, где на широком письменном столе зеленела абажуром особенная,
Ан нет. Не выгорело.
Встретил.
Лицо у человека за окном, подсвеченное снизу ровным пламенем стоящей на подоконнике свечи, было бесстрастным. Огонь лезвиями глубоких теней безжалостно резал застывшую, словно в посмертии, маску по линиям морщин. Глаза прятались в темноте подбровий и оттуда светились отраженным огнем – но уже яростным, непримиримым, нетерпимым к таким, как он, огнем, который был сродни фанатическому блеску веры в глазах тех, кто обрел наконец Бога после целой жизни бесплодных поисков и лишений.
Страшные, что и говорить, были глаза. Но его не напугали эти отблески адского пламени, беснующегося внутри застывшего за окном человека. Он знал, что человек из-за окна видит сейчас тот же свет в его собственных глазах – словно смотрится в зеркало.
Одинаковые. Такие же. Идентичные. Тождественные.
Они смотрели друг на друга долгое мгновение; один – замерев в полуобороте внутри просторного салона мощной, положенной по статусу лишь слугам народа и их слугам автомашины, с тяжкой лапой цербера на плече, другой – стоя из окна благоустроенного дачного дома, который был бы для него местом для размышлений и для отдохновения души, если бы таковая у него оставалась.
Потом тот, за окном, чуть заметно кивнул, отпуская. Он почувствовал, как давление на плечо усилилось; сопротивляться ему было столь же бессмысленно и невозможно, как нажиму промышленного гидравлического пресса. Его аккуратно усадили обратно на скрипучую кожу дивана, второй из охранников скользнул внутрь привычным, отработанным движением, и машина покатила дальше, оставив позади и заснеженный дом под соснами, и неслышимый аромат крепко заваренного чая, и приговор в мертвых глазах человека за окном.
Ехали недолго. Остались позади огни дачного поселка. Миновали березовую рощу и пару полей с перелесками, остановились на высоком яру с гривкой леса по краю, над широким пространством замерзшей реки. Двигатель взрыкнул, засыпая, и смолк. Тучи расступились, дав дорогу молодому месяцу; серебром залило все окрест. Видно было как днем. Лучше всего была видна огромная груда березовых ветвей и целых стволов, наваленная на краю яра. Среди веток здесь и там виднелись серебристо-бледные в лунном свете руки и ноги, часть обнаженные, часть – в одежде. Некоторые слабо шевелились. Из-под кучи дров, да-да, именно – дров, понял наконец он, раздавалось невнятное постанывание. В этом негромком страшном звуке не было ни муки, ни боли, ни страха – были лишь тоска и вселенская усталость, да еще слабая надежда на то, что сейчас все наконец-то закончится.