– Так точно!
– Ну вот что, товарищи поэты, чтобы мне тут без лишних вопросов! Поняли? И если мне тут петь удумаете, так вот: до Петрозаводска громко петь можно, а потом уже нельзя.
Бойцы недоумённо уставились на политрука.
– Товарищ политрук, – наконец нашёлся Арон. – Мы поэты, а не хор Пятницкого.
– А Будко к вам зачем подсадили? Чтоб пел! А то мне жалуются, что студенты по дороге коченеют. С песней-то веселей! Мы с вами ещё фронтовую самодеятельность развернём! Она дух укрепляет, хотя дух у вас тут и без того ядрёный. Боец Будко! – зычно скомандовал политрук. – Песню запе-е-вай!
– Яку ж мені пісню заспівати? – спросил Будко. – «Катюшу»?
– Да ну, пой какую хочешь. Только хорошо пой, по совести. Как и подобает бойцу Красной армии!
Будко встрепенулся, повёл плечами, будто расправил крылья, и, набрав полную грудь воздуха, выступил вперёд, запрокинул голову и вдруг залился фальцетом:
А потом вдруг перелился голосом сверху вниз с залихватской удалью:
Бойцов накрыла глубочайшая тишина. Они внимали пению, не смея пошевелиться и едва сдерживая внутренний трепет.
Огонь плясал в чугунной буржуйке, превращая дрова в дышащие угли. Так представлялось бойцам, что в чугунном чреве буржуйки бьётся горячее живое сердце. Такое же, как билось в груди каждого из них. И ничего иного уже не хотелось, кроме как вот так сидеть у этого огня, внимая глубокому, надрывному пению.
А Будко тем временем заходился раскатистыми трелями, голос его завихрялся, разгорячаясь, и сам он по мере пения будто вырастал, поднимался вверх, уже готовый пробить бритой макушкой хлипкий потолок теплушки. И от этих трепещущих и звенящих звуков всем вокруг становилось сладко и страшно одновременно, как если бы бойцам открылась какая-то потаённая горячая правда, та самая, которую тщетно пытался открыть им огонь буржуйки. Голос Будко крепчал, как степной ветер, от него веяло чем-то неизмеримо родным и знакомым, звуки отдавались в сердцах страстным ответом, и когда Тарас наконец замолчал, никто даже не посмел пошевелиться, ошарашенный открывшейся бездной. Это была бездонная пропасть будущего, в которую тянул их длиннющий состав, ускоряясь в направлении Петрозаводска. И каждый боец в отдельности, возможно, сумел разглядеть в этой бездне собственную судьбу.
Арон первый собрался с духом.
– Ну ты, Будка, даёшь! Молоток! А я уж грешным делом хотел тебе морду набить, – и Арон заливисто, радостно засмеялся.
И все засмеялись, как будто что-то очень страшное миновало вот только что, отпустило, истаяло. Раздались реплики: «Будка, тебе только в Большом театре петь!»; «В самом большом!»; «Ну, на худой конец в среднем!»; «В заглавной опере!»
– Отставить разговорчики! – наконец скомандовал политрук. – И вот ещё что: в Петрозаводске уже никаких песен. А потом – и тем более.
– Почему? – спросил Борис.
– На фронте громко петь воспрещено!
– На фронте громко петь воспрещено, – подхватил Арон. – Это вы замечательно сказали: на фронте громко петь воспрещено…
И тут же без запинки выдал:
Поезд катился в ночь.
Глава 2
– Особое внимание уделяйте ориентирам на местности! – так наставлял политрук добровольцев ещё в Петрозаводске, в учебке. – Пошёл в разведку – посмотри на ветку!
Политрук Мазоха оказался вовсе не таким уж упёртым солдафоном, каковым представлялся бойцам поначалу. Был он простой хороший дядька, с крепкими крестьянскими ручищами, рассказывал, что лошади его любили и здорово слушались. Но лошадей на этой войне не было – они бы увязли в снегах; снаряды доставляли собачьи упряжки, собаки же и вывозили раненых с поля боя. А раненых бывало очень много. Мазоха успел повоевать с финнами. Приёмы ведения войны познал в жестоких боях с умелыми финскими егерями, далеко не зелёными юнцами-добровольцами, а опытными вояками, которых Маннергейм накачал ненавистью к