В той камере, которую гестапо построило для меня, я все-таки увидел того маленького мальчика, каким я был когда-то. Игрушки я тут же выбросил, горшок разбил о стену. Родственниками заниматься не буду. Каково твое происхождение, парень? Вылез ли ты из моря? Развился из обезьяны? Тебя создал бог? Или же ты продукт «грешного совокупления этих обоссанных слизняков», как колоритно выразился проповедник Иоанн Креста? Ты рожден для будущих великих целей? Сколько воды утечет, пока ты попытаешься представить себе миллион лет прошлого и миллион столетий будущего? Удаленность галактик? Конечность и бесконечность пространства вселенной? Эту тыквенную голову, называемую Земля, и себя на ней? Пока узнаешь, какие у тебя нервы и мозги, и осознаешь смерть? Пока определишься с профессией? Пока целиком осознаешь влиятельность того маленького стебелька между бедер? И почему ты так долго не хочешь писать, когда за него тебя держит Йоханца, кухарка, на которую ты распространил свое влияние. Мог бы прекрасно ходить пи́сать сам, ты уже достаточно большой, поганец! Зачем же она вечером должна сидеть на твоей постели, а ты легонько скребешься по ее колену?
Но этого мы не сказали товарищу лейтенанту, хотя его интересует все. Когда дома до полудня никого не было и Йоханца стояла у плиты, ты приносил табуреточку, садился рядом с ней и залезал под юбку. Часами ты гладил и мял ее ягодицы, и бедра, и живот, тебе удалось добраться до ее лесистых областей, но тут она всегда сжимала бедра. Когда ты смотрел ей в лицо, она была вся красной, какой-то побагровевшей. Штанов она никогда не носила. В три-четыре года это весьма интересное развлечение. И как безошибочно ты понял, что в этом есть что-то запретное. Тут же, как только ты слышал, что кто-то идет, ты все прекращал и строил из себя саму невинность. Кухарка Йоханца! Но если внимательно разобраться: ведь кухаркам не нужно было неподвижно часами стоять у плиты. Когда она уезжала к родственникам в Америку, ты не мог поверить. Судьба разыграла с тобой первую злую потерю. Йоханца заворачивала свои вещи в большие листы упаковочной бумаги, разложенные на полу. И между делом должна была трижды, четырежды, пять раз вести тебя пи́сать. Она видела, что из тебя не выходит ни капельки, но ничего не сказала. Только приговаривала тебе шепчущим голосом «пис-пис-пис» и смотрела, как твой росточек увеличивается. Не могу поклясться, но мне кажется, что она легонечко пальцами подергивала его тебе. Почти так же, как ты себе его вечером в постели сам. Когда ты начал это делать — не знаешь или знаешь? Наверно, вскоре после рождения. Ведь так приятнее всего было засыпать. Конечно, тебя поймали и отвели к доктору. Сначала тебе к рукам привязывали какие-то мешочки, а потом отвезли в больницу, где тебя привязали к столу и разрезали. Тебе отрезали кожицу, которая, говорят, вообще не нужна, поскольку под ней скапливается грязь и это беспокоит, а мальчики потом чешутся. Йоханцу забрала Америка, к которой с тех пор я не испытываю симпатий.
А я попробовал воспитать Аницу, пришедшую на ее место. Но она кричала, как сорока, когда я забирался к ней под юбку. Но я отвоевал себе очки — ее обширные груди, и то только, когда хотелось ей, чаще всего при мойке полов на кухне, когда она ползала на карачках, или вечером, когда она укладывала меня спать. Я был слишком мал, чтобы дотянуться до них самому. Под блузой она носила сорочку со складочками, и там свободно колыхались ее округлые сиси с сосками большими, как черешни. Если бы лейтенант, вероятно, незапятнанный, как цветок лилии, знал, какой испорченной молодежью я был. С мальчишками и девчонками, жившими по соседству, мы играли во все те же игры, что сейчас играют испорченные дети капитализма: в доктора с тщательными осмотрами физического состояния тела, выставляли ребят и девчонок «на солнце», то есть выбирали одного, неожиданно хватали его и оголяли ему то, что между ног, на каникулах у костра с пастухами онанировали «у кого быстрее», стащенные из дома вещи я продавал девчонкам за три, за пять, за один раз «по голой попке», мы залезали под крышу дома и смотрели вечерами через окно в комнату соседской прислуги, которая мылась голой в тазу, — и этого более чем предостаточно, этой испорченности, а ведь это все — чертовы игры, не дающие человеку вечером заснуть, и ни одной удовлетворительной.