Толстой пишет первую главу. 1 ноября Софья Андреевна зафиксировала в дневнике радостное для нее событие: «Вчера утром Левочка мне читал свое начало нового произведения. Он очень обширно, интересно и серьезно задумал. Начинается с дела крестьян с помещиком о спорной земле, с приезда князя Чернышева с семейством в Москву, закладка храма Спасителя, богомолка — баба-старушка и т. д.». Не в силах сдержать свою радость, на следующий день она сообщила Страхову: «Начало нового произведения написано: работа умственная Льва Николаевича идет самая усиленная, а план нового сочинения, по-моему, превосходен». В тот же день о начале нового романа была поставлена в известность Татьяна Кузминская: «Левочка... теперь совсем ушел в свое писанье. У него остановившиеся странные глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего и о житейских делах решительно неспособен думать».
Новый роман, новая работа, новые доходы... Как тут не радоваться? К тому же у занятого делом Льва Николаевича заметно улучшается характер.
Как всегда, периоды творческого подъема сменялись состоянием упадка. В конце марта 1879 года Софья Андреевна писала Татьяне Кузьминской: «Левочка весь очень ослабел, и желудок, и силы, и расположение духа, и к простуде стал подвержен, и, главное, не может писать и работать, и это ему отравляет жизнь... Он очень желает ехать на кумыс, и, кроме того, мы прикупили там еще 4000 десятин земли и новый хутор, на котором и будем жить, и вот эта покупка его занимает и устройство тамошнего хозяйства. А здесь его ничто не интересует, он такой стал вялый и безучастный ко всему, и я решилась ехать на кумыс»
По причине все возрастающего интереса к религии, «Декабристы» так и «вышли в отставку» незаконченными. 17 апреля 1879 года Толстой писал Фету: “Декабристы” мои Бог знает где теперь, я о них и не думаю, а если бы и думал, и писал, то льщу себя надеждой, что мой дух один, которым пахло бы, был бы невыносим для стреляющих в людей для блага человечества».
«Роман» Толстого с церковью длился около двух лет. Но стоило Льву Николаевичу принять душой религию со всеми ее атрибутами, как он тотчас же начал находить в ней противоречия и неувязки.
Он никогда не мог смешиваться с толпой, не мог слепо подчиняться правилам, не им установленным, он не мог отказаться от привычки сомневаться, от потребности думать, рассуждать.
В мае 1878 года Толстой писал в дневнике: «Был у обедни в воскресенье. Подо все в службе я могу подвести объяснение, меня удовлетворяющее. Но многая лета и одоление на врагов есть кощунство. Христианин должен молиться за врагов, а не против их».
«Когда мне предание... говорит: “будемте все молиться, чтобы побить побольше турок” ...тогда, справляясь не с разумом, но с хотя и смутным, но несомненным голосом сердца, — я говорю: это предание ложное», — писал он Страхову.
Принимая моральные принципы, изложенные в Евангелии, Толстой в то же время отказывался верить в воскресение Христа совершенно так же, как отказывался верить во все прочие чудеса христианства. «Подкреплять учение Христа чудесами, — писал он в записной книжке, — то же, что держать при солнце зажженной свечу, чтобы лучше видеть».
Обрядовая сторона православия и христианства вообще тоже вызывала нарекания у Толстого. «Чем безумнее занятие, которым занимаются люди, тем важнее лицо, которое они при этом делают. «Самое причастие я объяснял себе как действие, совершаемое в воспоминание Христа и означающее очищение от греха и полное восприятие учения Христа, — спустя много лет написал он в “Исповеди”. — Если это объяснение и было искусственно, то я не замечал его искусственности. Мне так радостно было, унижаясь и смиряясь перед духовником, простым робким священником, выворачивать всю грязь своей души, каясь в своих пороках, так радостно было сливаться мыслями с стремлениями отцов, писавших молитвы правил, так радостно было единение со всеми веровавшими и верующими, что я и не чувствовал искусственности моего объяснения... Но когда я подошел к царским дверям и священник заста вил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резнуло по сердцу; это мало что фальшивая нота, это — жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера... И зная вперед, что ожидает меня, я уже не мог идти в другой раз».
Все дальше и дальше отходя от догматического и обрядового учения христианской церкви, Толстой все ближе подходил к нравственным основам христианства. Он писал Страхову, что считает учение Христа «высшей истиной, которую мы знаем», «наивысшим выражением абсолютного добра». «Если б не было учения христианства, — утверждал Толстой, — которое вкоренилось веками в нас и на основании которого сложилась вся наша общественная жизнь, то не было бы и законов нравственности, чести, желания распределить блага земные более ровно, желания добра, равенства, которое живет в этих людях».