«Случилось то, что уже столько раз случалось: Левочка пришел в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит: я смотрю — лицо страшное. До тех пор жили прекрасно: ни одного слова неприятного не было сказано, ровно, ровно ничего. «Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку». Понимаешь, Таня, если бы мне на голову весь дом обрушился, я бы не так удивилась. Я спрашиваю удивленно: «Что случилось?» «Ничего, но если на воз накладывают все больше и больше, лошадь станет и не везет». — Что накладывают — неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже, хуже и наконец, я терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу человек сумасшедший и когда он сказал, что «где ты, там воздух заражен», я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать к вам хоть на несколько дней. Прибежали дети, рев. Таня говорит: «Я с вами уеду, за что это?» Стал умолять остаться. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто, подумай, Левочка и всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его, дети четверо (Таня, Илья, Леля, Маша) ревут на крик. Нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, все хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей — говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние отчужденности — все это во мне осталось. — Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну теперь, за что же? Я из дому ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?»…
Так разрушали они друг в друге последние остатки любви.
Глава восьмая
Компромиссы
В начале 1882 года в Москве должна была состояться всеобщая перепись. Толстой, в числе других видных общественных деятелей, получил предложение руководить группою порайонных счетчиков. Он согласился и выбрал себе местность, заселенную наиболее бедными жителями Москвы.
Готовясь к переписи, Толстой побывал в большом ночлежном доме, находившемся в его районе. В декабрьские сумерки, в ожидании впуска в дом, собралась громадная толпа еле одетых, дрожащих от холода людей. Толстой пришел в ужас. Беседуя с несчастными, он подозвал сбитеньщика и предложил им горячего напитка. Самовар сбитеньщика был осушен в несколько минут. Раздав бывшие при нем небольшие деньги, Толстой вместе со своими новыми знакомыми вошел в открытые, наконец, ворота. Вонь, грязь, нищета обступили его со всех сторон. С чувством преступника он возвратился в свой комфортабельный дом и сел за обед в пять блюд, которые разносили лакеи в белых перчатках. Этот контраст поразил его воображение. С раздражением и злобою, со слезами в голосе, махая руками, он кричал домашним и гостям:
— Так нельзя жить, нельзя так жить, нельзя!..
Его успокоили. Но он решил действовать. Он написал горячую статью, которую в корректуре прочел в городской думе. Он звал две тысячи работников переписи выяснять во время регистрации нужду и, после работы, без всякой особой организации, удержать сношения с нуждающимися и работать для облегчения их участи.
Он обошел кое-кого из богатых знакомых и получил обещание пожертвований.
Горячая статья была напечатана и вызвала много откликов. Но дело потерпело полное фиаско.
В своей новой исповеди («Так что же нам делать?») Толстой рассказывает, как это случилось.
Он не имел терпения собрать обещанных ему денег. Впрочем, деньги оказались, как он и предчувствовал, почти не нужными. Заканчивая свой опыт и торопясь весной в Ясную Поляну, он прямо не знал, куда пристроить даже и те 37 рублей, которые оставались в его распоряжении.
В трущобах Москвы он нашел трудовой народ, не только зарабатывавший свой хлеб, но и помогавший в острых случаях окружающим. Правда, Толстой снова столкнулся с толпой деклассированных, состоявшей из низшего разряда проституток, заброшенных детей и (главное) лиц, лишившихся по разным причинам привилегированного положения. Но этим разрядам сериозно помочь деньгами было трудно. Помочь любовью, братским, дружеским участием, долгой, кропотливой работой? Но истинной любви к таким людям Толстой, сам того не сознавая, не чувствовал. Скорее напротив. Максим Горький, к которому лично Толстой относился хорошо, рассказывает в своих воспоминаниях, с каким тяжелым неудовольствием Лев Николаевич в 1902 году, в Крыму, слушал чтение пьесы «На дне». Он прерывал автора, уходил, еле сдерживал свое отвращение и, по окончании, строго спросил Горького:
— Зачем вы это написали?
В 1882 году, в Москве несчастные ночлежных домой (некоторым Толстой все же пытался помочь) вызвали в нем не любовь, а совсем иные чувства. Странно сказать, но он кипел злобою. Не против объектов своей филантропии, конечно. Но против тех самых привилегий, возврата которых так жаждали деклассированные. Натолкнувшись на ужасающую бедность, которой он не умел помочь, Толстой хотел добраться до ее причины. Но «истина» только через три года «стала уясняться» ему.