— Выжившее из ума ничтожество, старый греховодник, раб хананейский! — кричала на него мама изо всех сил на радость зевакам, торчавшим у дверей мастерской. — Аронот кодеш собираешься ты строить бородатым и пейсатым мерзавцам, которые тебя и заработка лишили, и дом твой сожгли. Послушный раб! Иди, лижи задницу своим господам!
С тех пор дедушка уже неспособен был держать в руке резец, и поскольку дрожащие его руки не ладили с работой, вид рабочих инструментов начал удручать его и угнетал настолько, что в конце дней своих сидел он, греясь на солнышке, на мостовой перед закрытою на замок мастерской. Он сидел на тротуаре, тихо говорил сам с собою, прищурив один глаз и ковыряя мизинцем правой руки в правом ухе, и время от времени разражался смехом. Возможно вид старого столяра, сидящего у закрытой двери своей мастерской, тычущего мизинцем правой руки в правое ухо, бормочущего одними губами себе под нос и смеющегося без причины, притягивал к нему уличных мальчишек, толпившихся вокруг и пристававших к нему, будто носами чуя исчезновение сознания из души, вроде того, как трупные мухи издалека чуют исчезновение души из тела. По дороге к нему Гавриэль однажды увидел с другого конца улицы мальчишек, наскакивавших на дедушку, и тут же повернул назад и пошел другим путем, чтобы его, не дай бог, не заподозрили в какой-либо семейной связи с этим выжившим из ума стариканом. Отчетливая эта картина, в которой сам он, хорошенько умытый, причесанный мальчик, наряженный в синюю курточку с золотыми пуговицами и вышитым на верхнем кармашке гербом Парижа, полученную в подарок от папиного приятеля, французского консула, которую он собирался показать дедушке, резко разворачивается в сторону кинотеатра «Сион» и торопится убраться как можно дальше, пробираясь вдоль его фасада, в ужасе от того, что эти грубияны могут обнаружить, что старый плотник, сам с собой разговаривающий на улице, — не кто иной, как его дедушка, отчетливая эта картина, не только возвратившая в его глаза искрящееся сияние солнца на тонкой золотой сеточке пуговиц, но и вернувшая в ноздри запах новой ткани роскошной курточки, через тридцать лет заставила его, вылезая из кровати в маленькой деревушке на берегу Атлантического океана, названного местными жителями «Диким берегом», испытать такой удушающий и грызущий приступ боли, что он скорчился вдруг у основания кровати и стал биться головой о деревянный пол, оказавшийся слишком слабым, чтобы вынести новую и острую боль давнего малодушия, и начавший содрогаться и стонать. Раз, и другой, и третий — раздались три вежливо дозированных стука хозяйки фермы, принесшей ему утреннюю трапезу, и он поспешил усесться на ларь перед кроватью и отереть со лба пыль, произнеся, как обычно при пробуждении:
— Входите, пожалуйста, сударыня!
— Лицо у вас, сударь, не то что прежде, — сказала фермерша, и сердце Гавриэля упало при мысли о том, что эта старуха подглядывала сквозь замочную скважину и видела, как он корежится и бьется головой об пол. — Щеки у сударя розовые и глаза сверкают и светятся в восторге, как у того, кому было ночное видение. Не святая ли Анна то была во всем ее блеске?
— Нет-нет, — сказал Гавриэль, дивясь обманчивости выражения собственного лица и радуясь ей, спасшей его от копаний старухи в его сердечных язвах. — Нет, это был только старый, разбитый еврей, спятивший плотник.