Презрение это не было исключительным достоянием невежественных праведников вроде реб Ицхока. Упомянув своего приятеля, доктора Морнинг-Роуза, собиравшегося вызвать ему на помощь правительство Соединенных Штатов, доктор Шошан добавил с оттенком снисходительности:
— Добросердечный человек, но невежда и неуч, каких свет не видывал. Не могу понять, как мог Американский пресвитерианский конгресс послать в Святую Землю человека, который в жизни не читал «Institutio Christianii Religioni» в оригинале и не понимает, в чем различие между святым Августином и Фомой Аквинским в вопросе предестинации и в чем величие вклада Кальвина в этот вопрос.
Как только из его уст вышло «величие вклада Кальвина в вопрос предестинации», его жена вышла из двери их дома — и вот она, жена крупная и в теле, каковое отнюдь не распределено сообразно прелести женской фигуры, а сосредоточено в тучности своей на чреслах и оттуда набухает и растет вверх, абсолютно обделяя собою ягодицы и ноги, в тощей костистости осужденные нести груз всей верхней плоти. Эта вопиющая несправедливость вызвала в моей памяти сцену из детских лет, когда поджарый арабский носильщик втаскивал на своей спине жирного и пухлого эфенди в глазную клинику Ландау. Как и тот иссохший носильщик, тонкие ноги госпожи Шошан на деле доказали силу и доблесть, достаточные, чтобы вынести ярмо взваленной на них высоко вознесшейся тучной несправедливости. Красноватое лицо ее в обрамлении желтых, потускневших волос оставалось спокойным и безразличным на протяжении разговора, произошедшего между нею и мужем на голландском языке и вызвавшего в нем сердитое кипение, вновь приведшее к клекоту надвигающегося удушья в охрипшем голосе. Лица обоих отливали краснотой, словно какие-то водоемы, залитые светом заходящего солнца, только водоем ее лица расстилался над бездной покоя, в то время как его представлял собою не что иное, как тонкую пленку, едва прикрывающую бушующие недра. В их речи, чье звучание, знакомое моему слуху, одновременно близкое и далекое, словно диалект идиша, который я, казалось, должен был понять, когда бы слова не перепутались между собой, все время всплывало имя Эртеля — крупнейшего еврейского богача. Поскольку я отродясь не видывал ни его самого, ни даже какой-либо его фотографии, мне неизвестно, как выглядит этот богач, но его имя, слетевшее с уст госпожи Шошан, снова вызвало в моей памяти спину человека, энергичными шагами выходящего из ворот больницы в вечер тренировочного сбора нашего подразделения, и случайный разговор с тем самым статистиком-экономистом, в котором он поведал мне, что удаляющийся вдоль ограды и поглощаемый оранжевым закатным небом силуэт принадлежит не кому иному, как еврейскому миссионеру. Когда силуэт исчез за углом и не осталось ничего, кроме высокой и длинной ограды, я сказал этому экономисту, что каменные ограды всегда пользовались моей любовью и жаль, что сейчас перестали строить подобные ограды вокруг домов. На это он ответил мне, что речь идет об экономическом явлении, обусловленном временем. В наше время постройка каменной стены стоит больших денег, и только настоящие богачи, готовые к тому же растрачивать свои деньги на вещи, не сулящие выгоды, идут на это, вроде, например, миллионера Эртеля. Каменная ограда окружала всю площадь эртелевского сада, вместе со спрятанными в нем бассейном, танцевальной площадкой, ажурной беседкой и прочими прелестями. Благодаря ее высоте и длине, большей, чем у той, что окружала больничную рощу, одна эта ограда стоила Эртелю несколько сот тысяч, согласно простым подсчетам на основе стоимости погонного метра каменной стены. Я, никогда не думавший о погонных метрах при виде каменной стены, не могу об этом судить, но полагаюсь на этого экономиста, в денежных вопросах знающего, что говорит.