Нет ничего более сладкого, чем пустить два потока навстречу, чтобы битва и пожирание, гигантский кровавый палиндром, пустеющий на глазах удивленного творца, аннигиляция тез и антитез, — и, наконец, — белая пустыня, усыпанная усиками и ножками, и солнце садится, удовлетворенно краснея. А вы хотите мне зла, хотите совершенно другого, — чтобы, склонившись над столом, я морщился и царапал пером, вдыхая отравленные логикой пары, чтобы в конце страницы при взгляде на сделанное меня вырвало прямо на бумагу — вы этого хотите?
Так говорил он. И что же теперь? Где все обещанное многообразие? Откуда это стремление к простоте слога и чувств, так отвергаемой ранее? В ответ — никаких объяснений, кроме первой строки: «Ах, как я был счастлив в этом мире, пока он не распался, как истлевшая ткань, пока все не покрылось снегом… Но уже смеркается и скоро совсем стемнеет — начнем, не медля».
Последуем же за автором в комнату, к столу, к лампе — здесь мы сможем рассмотреть его. Он похож на персонажа старинной фотографии. Представляется, что сюртук его заношен, но, как положено в таких случаях, аккуратно заштопан и эполеты блестят в электрическом свете, а нафабренные усы и Георгий на груди говорят о его былой мужественности. И что ему до прошлых иллюзий, если он захвачен и охвачен? Пальцы по-птичьи цепко держат стило, царапая им по бумаге стремительно, а местами и вовсе небрежно. Собственные небрежность и стремительность потрясают его, но как-то мимоходом, как-то сбоку, не прерывая стремнины слов…
Заглянем через эполет, чтобы узнать — где он сейчас?
Им посвящается
…Предупреждая раздражение, сразу сообщаю — это очень длинная история. И еще: заголовок, проставленный сверху, несмотря на его истинность, все же — маскировка. Настоящее название лежит на самом дне этого длинного текста. Потому что понятным оно станет только после прочтения и уже не сможет внести смятение в умы целомудренных читателей.
«У вас есть что-нибудь объемное? — спросил один петербургский издатель. — Роман нужен, что мне делать с вашими рассказами?» — «Господи, да конечно, есть!» — уверенно солгал автор. Вечером он сел в поезд Петербург — Уфа и за ночь, лежа на боковой возле туалета, спускаясь временами, чтобы прикрыть ноги юной незнакомке, спящей на нижней полке купе (иначе вдохновение как-то мучительно твердеет), и выходя в тамбур перекурить — вот за эту, полную перестуков, ветра, летящих влажных огней, этих тонких коленок и сбившейся простыни со штампом — за одну из прекраснейших ночей в жизни он написал весь роман. Закорючками на пяти листочках. Будь в его распоряжении полярная ночь, он вышел бы на ночной перрон с пачкой исписанных убористым почерком листов. Но широты не те, слишком низкие широты…
Прошел год, издатель устал ждать и забыл об авторе. Автор же все тянул, не решался, все точил и грыз перья до их полного исчезновения. Он решил взбодрить свою память и написал «Бортжурнал» — для разминки. Но «Бортжурнал» вырос кустом сухих историй, а весь живой сок, который жадина приберегал на роман, остался нерастраченным… Теперь автору терять нечего. Черт с ним, с издателем, бог с ним, с романом. Он открывает заветную бутылочку и выливает ее содержимое — самую главную историю — под кустик историй о борттехнике. И если в результате распустится цветок, то это и будет настоящее заглавие — три главных слова в самом конце.
Ноябрь уж на дворе, а снега все нет. Только туман. Какое совпадение, удивляется автор, в то же самое время они и отправлялись. В Приамурье все еще не было снега, еще бегали по уже льдистым, хрустящим стоянкам борттехники в лоснящихся демисезонках, воруя друг у друга клювастые масленки и мятые ведра, — шел перевод бортов на зимние масла. «Быстро, быстро! — дыша духами и туманами, кричал мелькающий тут и там инженер, — белые мухи на носу, а вы все телитесь, вашу мать!» А над всем этим крякали и курлыкали улетающие на юг последние птицы…
На этом месте обрыв пленки — и мы, как утки, внезапно снявшись с холодающей родины, с ее подмерзающих озер, с ее хромоногих стремянок, отправляемся в жаркие страны — как положено, качнув крыльями над родным аэродромом.
А это уже аэродром в Возжаевке. Целый день ожидания в битком набитом эскадрильском домике — а в тюрьме сейчас макароны дают! — и голова трещит от сизого табачного воздуха, но! — под вечер, белой штриховкой по синим сумеркам, шурша по крыше — снег! И перед глазами высыпавших на внезапно белую улицу, сквозь колышущийся снежный тюль, в свете прожектора выплывает громадный, как китовый плавник, киль «горбатого»…