За шутками друзья скрывали горькую правду: для рисования совсем не было времени. Вот освоятся — один в институте, другой на рабфаке, догонят свои курсы, тогда можно будет уделить час-другой и живописи. Как все меняется! Еще два месяца назад им казалось, что их место за мольбертом и только за мольбертом. А вот изучают языки — и ничего!
— Альбом вожу, — безнадежным тоном сказал как-то Шатков. — Попадется характерная фигура — набросаю в карандаше. Вот и всё.
Леонид и этого не делал. В голове у него перепутались «имперфекты», «прибавочная стоимость», «торговля в Киевской Руси», «образы революционных демократов» по романам Тургенева. Откровенно говоря, у него и рука не поднималась взять кисть, открыть тюбик: так уставал. С утра и до ночи все его время проходило между институтом и общежитием — минус четыре часа езды в оба конца. За полтора месяца ученья он забыл, что такое театр, кино, музеи.
Когда хотелось размяться, отдохнуть от яростной долбежки учебников, конспектов, Леонид шел в угол цеха, где жил Кирилл Фураев. Там всегда было оживленно, шли диспуты споры. Казалось, не было вопроса, который бы азартно, часами не обсуждали студенты: и строительство Магнитки, закрытие церквей, и почвообразовательную теорию профессора Вильямса, и разгром китайских генералов У Пей-фу, Чжан Цзо-лина, посягнувших на советскую границу, и ночной бинокль Эдисона, и нашумевшую книгу, и фильм. Леонид любил послушать «умных мужиков», сам встревал в спор, подавал реплики.
Во второй половине октября с ним стряслась беда: у него украли пальто. Обычно он клал пальто в голову под блиновидную подушку, а если зяб, укрывался им поверх одеяла. Укрылся и в эту ночь. Помнил, что под утро ему стало жарко — вероятно, он разметался, пальто сползло на пол. Когда проснулся — его не было. Леонид опросил соседей; никто ничего не видел. Очевидно, вор действовал в потемках и, разумеется, был свой, студент. Леонид заявил о пропаже коменданту общежития, но что тот мог поделать? Принял к сведению. Конечно, пальто благополучно уплыло из Гознака на Сухаревку, а то и на загородный рынок.
Узнав о несчастье товарища, Иван Шатков не мог сдержать улыбки:
— Гордись, Ленька, за фраера приняли! Значит, похож.
— А что? Студент. Четыре года пройдет — интеллигентная профессия.
— Свистнул-то сявка, — кипятился Леонид, дергая щекой, в бессильной злости кусая губы. — У кого взял? Не видит, как живем?
— Это брось. Забыл, как сами «калечили» бусых работяг? А разве блатные у нищих не отымали выручку? Наверно, есть бог на свете, раз он нашему брату платит той же монетой.
Вот когда отлились коту мышиные слезки. Леонид уже стал забывать свою «охнариную» психологию, и ему казалось диким, как это можно обкрадывать трудовой люд, небогатое студенчество. Лишний раз ему представилась возможность убедиться, какой сволочью, подонком был он в отрочестве.
— Лады, — решительно сплюнул Иван. — Ничего не попишешь, ничего не порисуешь, будем ходить на пару в моем клифте. Постараюсь раньше возвращаться с рабфака — и сразу тебе. А там чего-нибудь придумаем.
Пальто у Шаткова было грубошерстное, лохматое, зато новое. Купить это пальто ему, как бывшему воспитаннику трудкоммуны, помог профком. Конечно, Леонид старался реже пользоваться одеждой друга. Притом и не всегда мог дождаться возвращения Шаткова из ненецкой кирки: подпирало время самому ехать на занятия в Наркомпрос. Дни стояли пасмурные, дождливые, хотя холода все еще не наступали.
Вскоре, подзаняв у товарищей денег, Леонид купил свитер и успокоился.
XXII
Незадолго до стипендии Леонид Осокин в пиджаке нараспашку, без кепки, выскочил из комнаты-цеха, решив поужинать: в этот день в институт не явилась заболевшая «немка», было всего две лекции, и в общежитие он вернулся рано.
Громадный широкий двор Гознака с асфальтированными дорожками, соединяющими корпуса, кишел народом. Сотня студентов валили от трамвайной остановки, растекались по своим этажам; к столовой тянулся широкий поток. Леонид обратил внимание на двух глазастых горянок-аварок или осетинок, с длинными косами, в национальных костюмах. Рядом, окружив девушек кольцом, двигалось с полдюжины молодых джигитов, смуглых, сухих, в черных черкесках с газырями, в мохнатых папахах, с кинжалами у пояса. Они бросали по сторонам дикие, суровые взгляды, словно предупреждая, чтобы никто не приближался к их красавицам. Все оглядывались на этих кавказцев. В толпе попадались и большеголовые, узкоглазые монголы, и скуластые, такие же черные, вертлявые узбеки, и льноволосые, голубоглазые белорусы. Студенты оглядывались на сухощавого молодого человека, похожего на индейца, с горделивыми чертами лица, в малахае, неслышно и с достоинством ступавшего великолепными унтами из пегого оленя. Очевидно, это был якут или эвенк — житель далекого Заполярья.
Казалось, все республики прислали свою молодежь в московские институты, техникумы.
Столовая помещалась в первом этаже одного из корпусов.