ВОСПОМИНАНИЯ:
Смирнова Ольга
Наш батальон расформировали где-то в январе 1942 года. Меня должны были отправить работать в госпиталь, в город. Я комиссару говорю: «Оставьте меня лучше на фронте. Я — фронтовая медсестра, не умею делать то, что делают в госпитале, нас учили всего 2 месяца». Он меня отправил к военкому Всеволожска Горнову. Я Горнову сказала, что знаю немецкий язык, потому что у меня учительница была этническая немка. А еще до войны я училась в классе народного танца в Доме пионеров имени Жданова. У Горнова в кабинете сидели два человека из НКВД, Гвоздарев и Петров. Они меня спрашивают: «Вы хотите на передовую?» Я ответила, что там принесу больше пользы, чем здесь. А они мне предложили идти за передовую, помогать в разведке. Я должна была так немцам рассказать о себе, чтобы они меня решили завербовать, отправить в школу, а там я должна была имена и задания запоминать, а когда меня обратно отправят, рассказать все нашим. Я комсомолка и, хоть мне страшно было, согласилась.
Готовили нас совсем немного, наверное, 2 недели. У меня была очень хорошая легенда: я артистка, мы приехали давать концерт. Я подобрала листовку, и папа мне сказал уходить к немцам, чтобы выжить. Когда концерт закончился, я и перешла. Я даже в танцевальном костюме переходила линию фронта. А немцы не дураки, они стали спрашивать, кто у нас был в группе. Кто пел, кто танцевал, кто стихи читал. Я взяла имена своих школьных товарищей, а потом, когда меня через два месяца переспрашивали, не смогла вспомнить. И я им говорю: «Если у вас побуду еще месяц, так забуду, как меня зовут».
Гестапо — это страшно. Допрашивали только ночью. Я научилась плакать навзрыд, говорила немцам: «Я пришла к вам, поверила этой листовке». Однажды меня допрашивал какой-то гестаповец с лошадиной мордой. Он схватил меня за волосы и давай об стену бить, а потом потащил в солдатскую казарму и заставил там танцевать. Я думала, что сейчас издеваться надо мной станут. Я босиком была, вся в крови, лицо разбито, а платье грязное, я же два месяца не мылась. Как-то духом собралась, подумала, что это мой последний в жизни танец и оттанцевала. Я вспомнила наш бал и ребят своих, весь класс. У меня музыка в ушах звучала. И я выдала «Чардаш». Меня потом привели в землянку, дали листов 10 бумаги, сказали: «Пиши все, кто тебя послал, зачем. Если не напишешь, то мы тебя расстреляем». Я снова все написала, как по легенде. А еще взяла один лист и написала письмо как бы папе и спрятала его в дрова, но так, чтобы немцы заметили. В письме писала: папа, зря ты мне советовал уйти к немцам, они обещаний не выполняют и, похоже, я погибну. Ну и слова прощаний. Потом пришли два солдата с автоматами и погнали меня к лесу. У меня вся жизнь как в калейдоскопе промелькнула. Страшно, и жить хочется. А они меня довели до леса, постояли и вернули обратно в гестапо. А там немцы сидят и усмехаются: «Ну, что, артистка, испугалась?» Потом меня увезли в Любань, потом в лагерь.
Я была в женском концлагере Равенсбрюке. Через него прошло 123 тысячи женщин, из них 92 тысячи осталось там. Лагерное питание было лучше, чем блокадное, честно говорю, но оно было рассчитано всего на 8 месяцев пребывания, а затем человек, так или иначе, должен был погибнуть. Утром давали горячий кофе из ячменя, в обед — брюкву вареную горячую, а вечером давали 200 граммов хлеба. В блокаду и этого не было. У меня спрашивают: почему я выжила в концлагере? Я думаю, потому, что у меня мамы не было. Я привыкла к голоду. Кто покормит, кто — нет. И потом, я прошла блокаду. Когда попала в концлагерь, питание для меня не было самым важным.