Я даже не сразу понял, что случилось.
Ксеня, сидевшая на диване (она уже давно ходит и немного разговаривает), вдруг сморщившись в плаксивой гримасе, сказала:
- Хочу домой.
- Ты же дома!
- К маме и папе, - продолжала она, начиная реветь.
- Да ведь я твой папа!
Осторожно притрагиваюсь к ней, глажу по голове, успокаиваю. В дверь заглядывает Вера Ивановна: "Что тут у вас?" За ней маячит Максим Петрович. Оба встревожены.
Еще бы! Так спокойно шпа игра. так звонко лопотала их внучка, и вдруг -рев. Пытаюсь объяснить: я был медведем, она - Машей. Она подметала берлогу, варила похлебку, потом медведь ей сказал, что насовсем осгавит ее у себя. Заплакала.
- Да разве можно детей пугагь? - выговорила мне Вера Ивановна.
Нельзя... Конечно, нельзя.. Я соглашаюсь и не могу опомниться: Ксенька же смотрела на меня, видела мое лицо, понимала, что я - папа, что мы играем! Неужели можно вот так, в городской квартире, подметая воображаемым веником паркетный пол, вдруг подумать, что ты в какой-то там берлоге, в глухом лесу, а человек, сидящий на диване, вовсе не папа, а медведь, сошедший со страницы Сборника сказок?
Трудно было поверить но вот оно, Ксенькино лицо, мокрое от непросохших слез. Она, прижавшись ко мне, еще только успокаивается, приходит в себя. В буквальном смысле - "в себя", потому что для этого ей нужно перестать быть Машей.
...Совсем недавно, каких-нибудь полгода назад, (ей тогда было полтора года) она три летних месяца жила с Валей в деревне, у родственников, и была бессловесным существом.
Могла с понимающим выражением подолгу слушать когонибудь из взрослых, только улыбаясь в ответ на нетерпеливый вопрос: "Ты когда заговоришь, молчун?"
В ее молчании словно бы что-то таилось.
Вот она на пухлых ногах, нетвердо ступая, спускается осторожно с крыльца, подходит к ветле, задирает взлохмаченную голову. Ветла шумит на ветру узкой, серебристой с изнанки листвой, словно бы силится сказать что-то. Ксеня притрагивается к стволу, гладит его так, будто ждет, что он выгнется, как спина у кошки.
У тропинки, ведущей к реке, лежит большой плоский камень. Никаких у него, казалось бы, признаков жизни. Но хорошо прогретый солнцем, он долго держит в себе тепло и потому тоже кажется живым. Ксеня, посидев на нем, машет ему на прощание рукой, отправляясь дальш'е.
Узкая Клязьма сверкает убегающей рябью, шевелит водорослями у берега, шуршит камышом. Она, без сомнения, живая, хоть и прохладная. Ее движение можно ощутить, опустив в воду руку. Чувствуя к ней дружеское расположение, Ксеня объясняется с ней звуком "кых!", что означает обычно приглашение то к работе совком в песке, то к ходьбе... Словом - к действию.
Для нее все вокруг - и живое, и неживое - родня!
Уж не бессловесность ли роднит ее с деревьями, камнем, речкой?!
Хотя, может быть, и мы, взрослые, должны, даже обязаны чувствовать свое родство с ними. Только ведь нам некогда.
И потом: мы ослеплены своим могуществом. Что нам камень, который мы можем превратить в порошок, если понадобится!
Доказывается, он нам иногда нужнее такой, какой он есть. Как и лес, не тронутый топором, как и речка без лиловых пятен мазута.
Это первобытное чувство родства, если бы его удавалось сохранить, наверное, сделало бы наши отношения с природой разумнее.
Там, в деревне, Ксеня еще не выделяла себя из числа окружающих ее предметов. Это произошло позже, когда она научилась называть себя "Ушей" (от "Ксюша"). "Уша села", "Уша пошла", - комментировала она свои действия. И наконец, держа в руках кубик, произнесла: "Мое". Кубик принадлежал ей, помогал выделить себя из окружающего мира. Кубик был подручным материалом, орудием труда. Пользуясь им, онаутверждала себя в кругу людей и в ряду тех вещей, которые пока не утратили для нее своей одухотворенности.
Теперь она посредством слова "мое" исследовала свои отношения с предметами и людьми. Стаскивала платок со стула, приговаривая: "Мое!" "Это мамин платок", - уточняла Вера Ивановна. Ксенька подходила к маме, крепко хваталась рукой за её подол: "Моя мама". "Твоя, твоя", - подтверждала Вера Ивановна. "Мое",- продолжала Ксеня, мотая в другой руке мамин платок, волочащийся по полу. "А платок мамин", - опять возражала Вера Ивановна. Ксеня вопросительно смотрела то на бабушку, то на маму, говорила задумчиво, будто заколебавшись: "Моя мама". И опять, мотая платком, глядя, как он извивается, мелькает пестрым концом у ног, уверенно добавляла: "Мой". Ну конечно же, раз мама ее, то и платоктоже!
В конце концов она установила: мама и папа, бабушка и дедушка безраздельно принадлежат ей. Значит, и все то, что они берут в руки, тоже должно принадлежать ей. Однако поведение взрослых было крайне нелогичным: то они радовались каждому ее слову и движению, то хмурились, пряча от нее блестящие, неотразимо привлекательные предметы. Несправедливость состояла еще и в том, что четверо взрослых, как она понимала, не просто принадлежали ей - существовали ради нее: волновались, когда ей было плохо, умиротворялись и сияли, когда ей было хорошо. Противоречия в их поведении возмущали ее!.. Раздавался плач...