Она продолжала лежать на подушке, не отвечая. Я наклонился к ней. Меня пронизывала дрожь, похожая на ту, что предшествует лихорадочному ознобу. Я добавил:
— Это, может быть, он?
Она не отвечала, но поднялась отчаянным движением. Казалась безумной. Хотела было броситься на меня, потом сдержалась.
— Сжалься! Сжалься! — вырвалось у нее. — Позволь мне умереть! То, что ты заставляешь меня переживать, хуже всякой смерти. Я все перенесла, все могу перенести, но этого не могу, не могу… Если я буду жить, это будет для нас непрекращающейся мукой, и каждый день будет все более и более ужасным. И ты возненавидишь меня: тяжесть твоей ненависти задавит меня. Знаю, знаю. Я уже почувствовала ненависть в твоем голосе. Сжалься! Дай мне лучше умереть.
Казалась безумной. Чувствовала непреодолимое желание броситься на меня, но, не смея приблизиться, ломая руки, чтобы сдержаться, судорожно извивалась всем телом. Но я схватил ее за руки, притянул к себе.
— Стало быть, я ничего не узнаю? — сказал я почти у самых ее губ, становясь в свою очередь безумным, возбуждаемый жестоким инстинктом, делавшим грубыми мои руки.
— Я люблю тебя, всегда любила тебя, всегда была твоей, плачу этим адом за минуту слабости, понимаешь?
Еще один светлый миг; и потом — действие импульса, слепого, дикого, неудержимого…
Она опрокинулась на подушку. Мои губы заглушили ее крик.
Эти бурные объятия заглушили многое. «Дикарь! Дикарь!..» Я снова видел немые слезы в глубине глаз Джулианы; снова услышал хрипение, конвульсивно вырвавшееся из ее груди, хрипение агонизирующего. В душе моей пробежала волна той печали, которая не походила на иную печаль, нависшую надо мной после этого. «Да, поистине — дикарь!» Не тогда ли именно овладела мною мысль о преступлении? Не в минуту ли этого безумия осенило мое сознание преступное намерение?
И снова я стал думать о горьких словах Джулианы: «Как упорно держится во мне жизнь». Но слишком упорной казалась мне не ее жизнь, а та,
В фигуре Джулианы не было еще заметно внешних признаков: расширения в бедрах, увеличения нижней части туловища. Значит, она была еще на первых месяцах: может быть, на третьем, может быть, в начале четвертого. Связь, скреплявшая зародыш во чреве, должно быть, была еще слабая. Прибегнуть к аборту можно было без большого труда. Как это не вызвали его бурные волнения дня, проведенного в Виллалилле, и этой ночи, эти напряжения, спазмы, конвульсии? Все было против меня, все случайности соединились против меня. И мое враждебное настроение становилось все острее.
Помешать рождению ребенка было моим тайным намерением. Весь ужас нашего положения заключался в предвидении этого рождения, в угрозе появления на свет этого пришельца. И как это Джулиана, при первом подозрении, не употребила все средства, чтобы уничтожить это позорное зачатие? Неужели ее удерживали предрассудок, страх, инстинктивное отвращение матери? Неужели она испытывала материнское чувство даже к этому плоду прелюбодеяния?
И я уже видел нашу будущую жизнь, созерцал ее с прозорливостью ясновидения. Джулиана произведет на свет мальчика, единственного наследника нашего древнего рода. Сын, не мой, благополучно рос; похищал любовь моей матери, моего брата; его ласкали, обожали больше Марии и Натальи, моих детей. Сила привычки мало-помалу успокаивала совесть Джулианы, и она беспрепятственно отдавалась своему материнскому чувству. И ребенок, не мой, продолжал расти под ее покровительством, окруженный ее неусыпными заботами; становился сильным и красивым; становился капризным, как маленький деспот; завладевал всем домом. Эти видения мало-помалу дополнялись различными подробностями. Некоторые фантастические представления принимали очертания и движение реальных сцен; и порой с такой силой врезались в мое сознание, что в течение известного промежутка времени ничем не отличались для меня от реальной действительности. Образ мальчика все время менялся; его поступки, его жесты были самые разнообразные. То я представлял его себе хилым, бледным, молчаливым, с большой тяжелой головой, свешивающейся на грудь; то казался мне розовеньким, кругленьким, веселым, болтливым, чарующе ласковым, особенно нежным ко мне, добрым; или же, напротив, он вставал в моем воображении — весь нервный, желчный, немного дикий, с тонкой психикой, но дурными наклонностями, жестокий с сестрами, жестокий с животными, неспособный на нежность, невоспитанный. Постепенно этот последний образ взял верх над другими, вытеснил их, вылился в определенный тип, одушевился воображаемой жизнью, даже получил имя, имя, уже давно установленное для наследника нашего дома, имя моего отца: Раймондо.