Установленный Екатериной Александровной возраст молодости перекликается с мнением 35-летнего Блока, который писал матери: «Однако мне все еще можно сказать, как Дон Карлос сказал Лауре: „Ты молода, и будешь молода еще лет 5 или 6“».
Полтора года назад Екатерина Александровна была также категорична по отношению к Раскольникову, о чем вспоминает в письме: «Напрасно ты скрыла от нас, что мы были большим камнем в Ваших спорах… Ненависть именно к нам заливала его больное сознание… Конечно, меня пугают, что он заболеет, но я думаю, это преувеличение, партия его спасет. К. (Карл. –
…Вчера умер Тэки. Проболел 10 дней, со всеми попрощался (Тэки – такса, которая долго жила с Рейснерами. –
Мой ненаглядный дорогой дружок и собачье крылышко тож, бесконечно много плакала после ухода К. – слушала его теплый искренний тон, в котором он излагал историю Твоего вывиха и необходимых костоправных манипуляций – много так, много нет. Ошибки, сделанные мною при вашем воспитании, ужасающи, но и революция, не давшая довести Ваше образование до конца, сделавшая Вас верхоглядами и беспочвенными, – тоже руку приложила. Но… призвание, поруганное призвание самим человеком, несколько раз в жизни проходит мимо него, протягивая ему руку…
Будь здорова, моя дорогая писательница, о, если бы Ты пошла по призванию и бросила всю эту суету детей, жен и слабых мужей. Отец Тебя целует и, конечно, недоволен, что я резко написала Тебе… ну, да, всегда так было. Обнимаем и любим до слез».
В 1924 году Екатерина Александровна писала дочери иначе: «Люблю, целую, верю в чистую любовь Твою. Твоя К. Р.».
Михаил Андреевич в одном из писем уверен, что понимает дочь: «Твой внутренний дом населен удивительной публикой – гениальный поэт сидит рядом с маркизой Помпадур, Лассаль помещается возле какого-то забулдыги и Маркс нередко оказывается в соседстве не только с Жанной д'Арк, но и самой несчастной мещаночкой-женой. И всю эту разношерстную команду надо приспособить к мирному житью… Элементарный учебник психологии скажет тебе – чем богаче и разнообразнее силы и глубже основания, тем больше сил и времени придется потратить на постройку машины… Ты мне закидываешь словечко насчет моего ученика („смотри отец, у тебя еще будет ученик – дочь“). Милая девочка, это большая моя травма… Я убедился, что ты очень хотела бы большего сближения между мною, вернее нами с матерью и партией. Опять ошибка… Каждый хорош только там, где он делает такое дело, которое он один может делать лучше всех. Мое дело – политическая теория. Я политик до мозга костей, и вы с братом политики. Но я политик-теоретик. И мне нужен кругозор, который не заслоняли бы текущие моменты. Я не тактик и не стратег. Но теоретик стратегии. Моя страсть к наблюдательной вышке неистребима. Но у меня бывают те же моменты пошлого тщеславия, как у тебя, и тогда мне хочется, чтобы люди меня признали. Истины мои суть истины завтрашнего дня… Что же касается твоего положения, то и тебе надлежит определить „дистанцию“, „аппаратуру“, при помощи которых ты независимо от удовольствия Ивана, Петра или Семена станешь делать свою работу с наибольшей производительностью».
Когда читаешь переписку родных, но таких разных людей, удивляешься: как они достигали понимания? Письма кажутся зашифрованными. А может быть, недостает промежуточных писем.
«Мои Мушки и родители! Во-первых, о творчестве, как о важнейшем. Написала нечто: „Ullstein Verlag“ (очерк „Ульштейн“ для книги „В стране Гинденбурга“. –
Мы умели быть легкими и счастливыми, будучи придавлены злым дубовым комодом. Теперь вопрос о том, сумеем ли сохранить эту ясность и вечную свежесть на вольном воздухе. Я не боюсь и не сомневаюсь. Кто проиграет в этой большой игре – прав и богат перед собой и «святым духом»… Всю жизнь ищут, и всю жизнь боятся встретить этот свой неизбежный час жертвы и самоотречения (последняя фраза зачеркнута. –