Партийная комиссия вынесла на суд общественности недостатки «Известий», Ю. Стеклов был снят с должности ответственного редактора. По предложению М. Калинина Президиум ВЦИК СССР с 19 июня назначил редактором И. Скворцова-Степанова. 17 июня вышла резолюция ЦК «О политике партии в области художественной литературы». Года на три писателям-«попутчикам» (то есть непролетарского происхождения), как их назвали А. Луначарский и Л. Троцкий, стало легче дышать. Для «попутчиков» и были возрождены толстые журналы, уничтоженные к середине 1920 года. Л. Троцкий, влюбленный в искусство, писал в книге «Литература и революция»: «Развитие искусства есть высшая проверка жизненности и значительности каждой эпохи… Подлинная человеческая культура внеклассовая».
В январе 1925 года к Ларисе Рейснер обратился Госиздат с предложением написать вступительную статью к альбому автолитографий Е. Е. Лансере «Ангора». К сожалению, Лариса Михайловна не успела этого сделать. В феврале ее направили корреспондентом «Известий» на судебный процесс в Минск.
«Наследие гетто»
О судебном процессе сельского корреспондента и секретаря сельсовета Григория Лапицкого писала вся центральная печать. Это был сложный процесс по делу о преследовании селькора зажиточными крестьянами белорусской деревни, которые занимали официальные посты в органах советской власти, занимались незаконными поборами, обогащались за счет односельчан. Нелегко было распутать клубок доносов, краж, интриг. В гостиницу «Европа», единственное тогда в Минске четырехэтажное здание на бывшей Соборной площади, к Ларисе Рейснер приходило много людей: крестьянки из деревень Жирховка и Кабановка Стрешинского района, журналисты, партийные работники, рабочие завода «Пролетарий»…
В своих корреспонденциях Лариса Рейснер не сдерживала гнев. Ведь крестьяне «отождествляли советскую власть с такими, как Овсянников, – сказала она комсомольцу и начинающему журналисту Мише Златогорову, – понимаешь, как это опасно? Только теперь, говорят они, открылись у них глаза». Ее гнев был направлен против самодуров с партийными билетами, ведь они «больны чиновничьим атеросклерозом, превращающим в дрянные чернила кровь революционеров».
«– Чувствую, – рассказывала Лариса Михайловна, – что на процессе что-то недосказано. Отзываю Лапицкого и говорю: „Послушай, товарищ Лапицкий, приходи ко мне вечером. Поговорим“. Лапицкий пришел. Почти вся ночь ушла на отчеканивание стиля статьи, а утром был передан по телеграфу в „Известия“ подвал-фельетон о бывшем городовом Овсянникове, до тех пор незаметной фигуре в процессе, привлеченной в качестве свидетеля. Когда газета с фельетоном пришла в Минск, ее держали перед собой и судьи, и по дсудимые, и свидетели… статья имела свое следствие. Овсянников из свидетеля был превращен в подсудимого» (статья М. Живова в «Известиях» от 11 февраля 1926 года).
От Соборной площади к речной долине спускались узкие улицы, которые вели в район Немиги или Нижнего рынка. Лариса Михайловна попросила Мишу Златогорова пойти с ней на Немигу. До революции там находилось гетто, и этот район был заселен еврейской беднотой. М. Златогоров вспоминал:
«– Мне сказали, что на Немиге в семье портного Каштана недавно повесился мальчик. Ты знаешь об этом?
– Об этом трагическом случае я слыхал. Говорили, что Хаим Каштан повесился из-за того, что не имел сапог, чтобы ходить в школу.
– Хочу поговорить с его мамой. Помоги мне разыскать их дом.
Шли мы неторопливо. Рейснер часто останавливалась. То она смотрела на остатки полуразрушенной, изогнутой по склону холма монастырской стены. То останавливалась у раскрытых дверей синагоги. То, чуть шевеля губами, вслушивалась, как торговки в рыбном ряду крикливо зазывали покупателей:
– Вайбеле, вайбеле, а рештел фиш! (Женщины, женщины, берите остаток рыбы!)
Она заходила в крохотные, тесные лавчонки. Жалкий товар помещался весь на одной полке. Торговали всякой мелочью – шнурками для ботинок, английскими булавками, катушками ниток. Рейснер часто вынимала кошелек.
В тесной бедной квартирке Капланов посреди полутемной комнаты стоял длинный портновский стол, на нем – обрезки материи, ножницы, тяжелый утюг. Дома была только мать Хаима. Она удивилась, что незнакомая русская пришла посочувствовать ее горю… Я это отчетливо помню, – как на ветхом диванчике сидели рядом две женщины, такие непохожие, – и обе плакали… Мать погибшего мальчика говорила, как боялся Хаим сутулиться за портновским столом, что бегал на стадион смотреть на гимнастов и что уроки учил по чужим учебникам, потому что денег на книги не хватало, а вот на МОПР откладывал по 2 копейки в месяц. И что в синагогу не ходил, и отец за это ругал. Да, сапоги у него развалились, купить новые сразу не могли, но кто же мог подумать, что мальчик решится на такое?»
Уезжая из Минска, Лариса Михайловна подарила Мише Златогорову свою фотографию с надписью: «21. 2. 1925. Дорогой поэт, товарищ Мишка. Пиши милый, радуйся жизни, люби партию, как любишь, – и слушай, слушай, что говорят старые женщины на улицах гетто. Лариса Рейснер».