– Ты понимаешь, я не делал себе труда объяснять сие поселянам, но просто распорядился, чтобы дрова были осиновые либо еловые. На задах, рядом с помойною ямой, я разложил кострище, на которое и пристроил собаку. Она сгорела так же легко, как горит всякая падаль, и смраду было ничем не больше. Обыденность сего действа даже ввела меня в некоторое смущение: сам я, сожигающий какую-то непримечательную падаль на задворках деревни, показался себе дурак дураком. Убедившись, что субстанция необратимо трансмутировала, я затушил огонь и сгреб оставшееся в ту же помойную яму.
Однако ж, когда я шел к избе, навстречу мне выбежали бабы с известьем, что Галина начала проявлять сильное беспокойство, и они страшатся, выдержит ли привязь. Я поспешил в сарай.
Одного взгляда оказалось мне довольно, чтобы понять: бес почуял неладное. Едва я вошел, одержимая залаяла по-собачьи. Лай исказил черты ее лица, странным образом придав им очертанье собачьей морды. Я сотворил крестное знамение, и лай перешел в визг, будто собаку пнули ногой.
Но лицо одержимой продолжало изменяться. Словно пальцы незримой руки мяли его мышцы, будто кусок податливой глины. Собачья заостренность подбородка теперь ушла, щеки сместились книзу так, что он, напротив, сделался чрезмерно широк. Нос расширился в крыльях, сплющиваясь. Лоб, без того низкий, вовсе наехал на глаза, утяжеляя дуги. Передо мною был человек, но другой, и этот другой был мужчиной.
Я не удивился поэтому, услышавши, как одержимая заговорила густым, зычным басом.
«Уж вот я потешился, когда из шкуры Филиппки-митрополита ремней нарезал на подпруги. Пошто беспокоишь меня, поп? Разве боюсь я вашего брата?»
Это были первые слова, с которыми бес обратился ко мне. Я знал, само собою, что вступать с ним в беседу отнюдь не следует, а пора вызывать отца Иоанна. Однако, говорил я себе, необходимо удостовериться в том, что уничтожение собаки было поступком дельным. Я направился к выходу.
«Испугался, долгополый! – завопил мне вслед бес. – Не захотела лошадь-то в подпруге ходить из Филиппкиной спины, задрожала, вишь, да давай шалить! Так и не далась, дрянь! Я ей за то жизненну жилу отворил! С лошадьми вообще мороки много. Уж сколько каждую бить-то приходилось, чтоб научить песью голову вместо науза носить! Не по нраву, дрянь, ей украшение!»
Не оборачиваясь, я зашел к себе и взял сугубо припрятанный от любопытных глаз предмет, завернутый в рогожу. Обернутым я держал его за спиною, когда входил в сарай.
«Да вынай свой крест, скудоумный! – закричал бес. – Нашел чем стращать! Кланяетесь кресту, а что такое есть крест, как не наше, не палаческое орудье?! Я вить, поп, крест тоже люблю! В десницу гвоздь, в шуйцу гвоздь, в ноги по гвоздю! Долго на нем мучиться, на кресте-то, долго висеть! Любо!»
Не вынимая рук из-за спины, я раскутал то, что держал в руках, и приблизился на несколько шагов.
«Скушно мне сегодня, поп, поточи со мной лясы! – не унимался бес. Казалось, он ощущает себя в большой силе. – Я, чай, много тебе сказок могу порассказать!»
Я подошел еще на шаг и тут, уже ощущая нечто вроде странного победоносного торжества, ткнул в лицо одержимой то, что скрывал. Это была потемневшая от времени крупная стрела с литым наконечником и грязным опереньем.
Илларион, дитя мое, уж в следующее мгновенье я постиг, что миг торжества моей гордыни над бесом был моим падением! Тщеславие человеческое, ничто другое, жаждало увидеть посрамление и испуг беса! Любезен был я себе за то, что распутал клубок, ведущий к собаке, что запер бесу безопасный исход! Не потому не дождался я отца Иоанна, что хотел в чем-либо еще удостовериться, но потому, что заигрался в опасную игру и, словно жалкий понтер, мечтал сам швырнуть заветную карту, сам увидеть проигрыш врага! Сколь мелкие это чувства, сколь недостойны они екзорсиста, каковой никаких чувств не должен допускать в душу свою!
Не могу описать ледяной ужас, разлившийся по моим жилам, когда одержимая издала неимоверной силы вой, услышанный далеко за деревней. Почти сразу увидел я, что вследствие опрометчивого моего поступка ждать отца Иоанна нету уже времени. Безо всякой видимой причины запрыгал на месте ветхий дощатый ларь, стоявший у двери. Дверь захлопала о косяк, словно поднялся сильный ветер.
Цепь и веревки, связывавшие одержимую, натянулись, словно леса, когда на ней бьется рыба, кою можно вытянуть лишь сетью. Когда беснование достигает наибольшей своей силы, жертва не живет долго. Телесные силы ее начинают таять снегом на мартовском солнце.
С тяжелым сердцем, исполненный раскаянья, вышел я приуготовляться к отчитке.
Одержимая заплакала мне вслед – мощным басом, но с ребяческими ужимками в голосе.
«Где мое тело, отдай мое тело, мне страшно! Ой, страшно мне, ой, тошнехонько, ой, куда же я теперь пойду, сирота горемычная!»
Запасшись необходимым, я воротился второй раз. Бес продолжал детски рыдать басом матерого мужчины.
«Страшно, дядя, страшно! Куда ж я пойду, как забью дуру-бабу! Мне уж и не в охоту теперь ее мучить! Страшно, темно! Куда я пойду?!»
Я решился задать вопрос, чрезвычайно меня занимавший.