Машина летела по прозрачным, застывшим проспектам, и когда выехали из города, то увидели отблески вечерней зари. Небо было на горизонте лимонного цвета, и там плыло длинное, узкое облако.
— Шухер должен быть, — сказал Побужинский. — Верно, товарищ начальник?
— Повяжем! — сказал Лапшин.
— А правда, что Окошкин женился? — спросил Побужинский.
Лапшин свернул влево на проселок, остановил автомобиль у рощи и вылез, разминая затекшие ноги. Здесь пахло прошлогодней прелой листвой, и Лапшину вспомнилось вдруг детство.
Пересекли рощу, и Побужинский постучал в окно низкого дома. Лапшин встал у двери и вынул браунинг. С грузным шумом пролетела над домом какая-то тяжелая ночная птица.
Дверь открылась; Лапшин сунул браунинг в белеющее лицо и приказал поднять руки вверх. Но в это время за домом посыпались стекла, два раза выстрелил Побужинский, и Бычков злобно крикнул:
— Тю, сволочи!
Бандиты ушли через слуховое окно и залегли в роще. Завязалась легонькая перестрелка. Три раза выстрелили с той стороны, один раз с этой. Бычков сидел на пеньке и зевал.
— Ладно, выходи! — крикнул Лапшин. — Будет дурака валять!
В роще молчали.
Лапшин взял у Побужииского наган и пошел один на бандитов. По-прежнему пахло сырой листвой. Еще два раза выстрелили. Он побежал вперед и, когда увидел, что те встают, крикнул:
— Тихо мне!
В него выстрелили в упор. Он обозлился и сбил первого с ног рукояткой нагана. Бандиты побежали — на дома, на деревню; оттуда стеной шли колхозники, разбуженные Побужинским. Тяжело дыша, Лапшин догнал того из бандитов, который был поменьше ростом, дал ему сзади плюху и навалился на него. Было слышно, как колхозники урчали с другим.
— Ладно, пойдем, — сказал Лапшин, вставая.
Он чувствовал, что в драке сломалось вечное перо, которое ему подарил Ханин. Ему было жалко пера и стыдно перед Ханиным. И болел бок: падая, он больно ударился о пень.
Отведя арестованных, он поехал к Адашовой, отпустил машину и поглядел на открытое окно, — она жила на втором этаже. Свет в ее комнате не горел, шел второй час ночи…
— Ханин! — крикнул он, сложив ладони у рта. — Давид!
Он не мог уже уйти, не повидав ее хотя бы на минуту. И что сказать, он придумал: скажет, что зашел за Ханиным.
— Ханин! — опять позвал он.
Прошли две девушки и засмеялись чему-то, наверно он смешно выглядел на мостовой во втором часу ночи. Он подождал, пока они исчезли за углом, огляделся и в третий раз крикнул:
— Ханин, Ханин!
— Это вы, Иван Михайлович? — спросила Адашова, выглядывая из окна.
— Ханин у вас?
— Нет, он ушел.
— А я за ним, — сказал Лапшин. — Глупистика получилась.
Слово «глупистика» он никогда не употреблял, и потому, что он соврал про Ханина, и от этого слова ему стало стыдно.
— Может быть, зайдете? — спросила она тем топом, каким спрашивают, зная наверняка, что время позднее и что никто не зайдет.
— Черепушечку чаю разве что выпить…
— Ну так идите, — сказала она и скрылась.
Пока дворник открывал ему парадную и поднимаясь по лестнице, он испытывал чувство такого стыда, что впору было убежать, но сверху уже открылась дверь, и Адашова шепотом сказала:
— Только потихоньку через коридор, а то разбудите!..
Взяла его за руку и повела в темноту. В комнате тоже было темно. Он робко сел на стул и сказал, гляди на диван, на котором была смятая постель:
— Уже легли?
— Да, — сказала она, зажигая настольную лампу, — задремала. А вы куда делись?
— На заседание, — солгал он, — вызвали позаседать маленько.
Ему было неловко говорить о перестрелке и о бандитах — этому нельзя было бы поверить сейчас в маленькой, уютной и чистой комнатке.
— Я вам тут утюг отремонтировал, — сказал он, — теперь можно гладить…
Чаю ему не хотелось, но он сделал такой вид, что пьет с удовольствием, и выпил две чашки. Она молча смотрела на него и кутала подбородок в воротник халата; глаза у нее были сонные.
Уходя, он два раза извинялся, а когда шел по улице, то старался думать о ней грубо, теми словами и понятиями, которыми думал о женщинах вместе с другими озлобленными, голодными и вшивыми солдатами, сидя в окопах двадцать с лишним лет назад.
Но так думать о ней он не мог, потому что любил ее, и тогда он решил совсем не думать и засвистал:
Уже наступило утро, блистала Нева, а он шел, свистел и думал об Адашовой с нежностью, со страстью, с радостью.
Через несколько дней Адашова и Лапшин провожали Ханина, уезжавшего ненадолго в Москву. На проспекте 25 Октября нельзя было протолкаться, продавали привязанные к палочкам букеты фиалок, и Лапшин был даже без плаща. Ханин надел серое летнее пальто, купил себе и Адашовой фиалок и шел пританцовывая.
— Ах, милые, — говорил он, — что только будет в Москве! И если будет, то каких я тебе, Наташка, конфет привезу…
Сквозь стекла вагона было видно, как он ходил по коридору, точно по своей комнате, как он с кем-то поговорил и как повесил трость и портфель на крючок.