…Никулькову Евгению, в зимнем пальто и с громадным чемоданом, который она еле втащила в эту комнату общаги, – несказанно удивили первые слова бывшего мужа (Серова): О! хорошо, что зашла! Молодец! Это – как? Как это понимать? За столом тесно сидели женщины и мужчины. Голова одного из них (пана Матузкина) покаянно уже лежала на тарелке. Точно ее, прямо вот сейчас, собрались съесть, как какой-нибудь английский ростбиф. Или, если проще сказать, – как простую русскую кулебяку… Серов выскочил из-за стола, подбежал. Уже выпивший, красный, ветровой. Заглядывал в глаза, с напором говорил: «Ленина же у нас нет! Женя! Давно нет! Ему же сцат под ноги! Его же выкормыши! Сцат! Женя! Сам видел! Своими глазами! Слышишь, Женя?!» Не дождавшись ответа, Серов убежал обратно к столу. Как в курятнике курам, сыпал на головы горох слов: это моя бывшая жена, Евгения, бывшая, с поезда, наверное, познакомьтесь, только что приехала, я и сам не ожидал, не переписывались, ничего, два года, и вот приехала, Женя, Евгения, познакомьтесь. У стола началось молчаливое, судорожное столпотворение. Подхватывали бутылки, свои тарелки с едой. Матузкина с его новыми подтяжками повели под руки. Деликатно прикрыли дверь… А до Серова, наконец, стало доходить – кто приехал к нему, кто стоит у двери, свесив голову к чемодану. Словно прикидывает, как выносить этот чемодан. Как тащить его обратно на вокзал… Серов кинулся, вбил в ручку двери стул. Ножку стула. Задетый, за спиной упал чемодан. Серов прыгнул к стене, сдернул свет. Это еще зачем?! Голосом Евгения изобразила возмущение. Но уже следующий миг, плача, она сама судорожно прижималась губами своими к его лицу. И Серов, по-киношному, по-придурочному, ухватив лицо, – рвал их. Полетели на все стороны женские белки и разные горно-стаи. Дальше, уже не разбирая, кто прав, кто виноват… муж и жена торопились, лихорадочно раздевали друг дружку. (Американское кино! Страсть кипит!) Расстегивали пуговки. На рубашке, на блузке. Одновременно, на равных. Точно стремились поскорей влезть в кожу один другому… Ахнули на чью-то кровать. («Чья кровать?! Сережа! чья кровать?!» «Моя! моя!») И Серов оказался наверху. Как на взведенном жестком агрегате. Где всё забыл, где всё нужно было раскидывать, разбрасывать, переключать… Поехал, наконец. И заблеял, и заверещал. («Тише! тише! Сережа! Услышат!») Дыбком подкидывался, выгибался. И в обширном голом общежитском окне, сбивая свет от фонаря, метались черные руки деревьев, словно черные руки грешников из красного, расшурованного кем-то ада…
В зауральском городе том они прожили еще два года. Евгения так и не вернулась в Свердловск. Бросила институт фактически на последнем курсе. (Серов сильно подозревал, что из-за него.) Не хотела учиться ни заочно, никак. Сначала была ученицей штукатура-маляра, затем стала самостоятельной маляркой. Работала там же, где и Серов. А тот, будучи уже электриком четвертого разряда, по вечерам ходил еще и в автошколу. Потом начал шоферить…
Все эти два года Серов каждый вечер проходил с работы через площадь возле обкома. Вождь привычно указывал ему с постамента точную дорогу домой. В обыденные дни трибуны рядом с памятником не было. А на демонстрации в праздники Серов не ходил, поэтому не пришлось ее больше увидеть. Но всё, что случилось возле памятника 7 ноября 197… года, помнил долго… Вспоминал всё и всех… Однако почему-то чаще других… мальчишку-курсанта… Как вели его… Как закидывал он к небу плачущее лицо, с щечками как жар…
Там же, в этом городишке, Серов впервые обратил внимание, как Евгения стала считать деньги. Не в переносном, а в прямом, физическом смысле. Считать купюры. В дни получек. Стоя возле кассы в замызганной своей спецовке, в телогрейке, повязанная наглухо платком… А считала она их себе медленно, вдумчиво. Очень по одной купюре. Как считают старухи… А ведь тогда, до Москвы, не было у них еще даже детей…
22. Встреча Дылдовым своей бывшей жены и своей дочери