…Сапарова склонилась над ним в темноте – с глазами, как угли. Чертов свой пеньюар – распахнув. Как на блюде поданы были Серову голые груди… Неуверенно он взял их обеими руками. Тяжестью своей груди приравнивались к булыгам. К весомым булыгам. Это удивляло. Тощая ведь… Нет, Света. Прости. Не могу я так. Прости… Светка отпрянула. Стояла у окна, встречая свет машин. В просвечиваемом пеньюаре своем, склоненная – как стрекоза, пришпиленная через затылок. Серов не знал, что делать. Ну, Свет. Не надо. Брось…
С братом Сапаровой, Равилем Ахтямовичем, всё обсудили, уладили на другой день быстро и просто. На удивление полноватый, невысокий мужичок (ничего общего с фотографией на стене), сняв пиджак, провалился в кресло и молча, не прерывая, слушал Серова. (Понимаете, нужно начать новую жизнь. На новом месте. В другом городе. Понимаете?) Потом с минуту думал. Лысина его была как тюряга. Как добровольная пристроенная клетка клерка. Да, именно так. Предложил Серову город Н-ск. Находящийся в Зауралье. Не Свердловск, конечно, но городок областной. С какой-никакой промышленностью. И, самое главное, там живет его друг. Верный друг. Однокашник. Вместе окончили институт. Теперь главный инженер на одном из заводов. Он всё и устроит. И с жильем (общежитие, понятно), и с работой. Тоже понятно – сперва учеником. Специальности, как я понимаю, нет пока никакой. Так как, молодой человек? Подойдет? Серов тут же согласился.
После обеда втроем, обеда обильного, с вином и даже с водкой, Равиль Ахтямович опять откинулся в кресло.
Беспомощный, неподвижный – был придавлен животом своим, будто камнем. Помытая голова его с павшим набок зачёсом была вроде сдавшегося флага. Однако пока Светка стелила ему в другой комнате, пытался
Поздно вечером Серов широко шагал по перрону вдоль состава до нужного вагона. Вагона номер четыре. Громадный серый плащ, плащ с чужого плеча, плыл у самой земли. Напоминал слегка поддутый, скособоченный стратостат с болтающейся оснасткой. Сапарова с продуктами в большой сумке – с горячим и холодным – еле поспевала за ним. У четвертого вагона, поставив сумку на асфальт… она молча подняла к нему лицо. Закрыла глаза. Рот ее с короткой верхней губой (губкой) походил на какое-то призывное зевцо. И в него, раскрытое, влажное, он и погрузился искренне, весь без остатка. Секунд десять, наверное, прошло. Оторвал, наконец, себя от губ девушки. Прости, Света. Прости, дорогая. «Прощай» сказать не поворачивался язык. Сказал «до свидания». Сказал, что напишет. С сумкой вскочил на подножку тронувшегося вагона. Содрал клоунский чулок с головы. Она шла за подножкой, плакала и совала ему листок бумаги, сложенный вдвое. Свое письмо. Он схватил его. Сунул в карман. Прости, Света, за всё прости, только и мог он бормотать, готовый сам зареветь… Насупленная пожилая кондукторша вознесла над ним флажок. Вознесла в тяжелом кулаке. Точно хотела треснуть его этим кулаком с флажком по башке…
Глубокой ночью под спаренный грохот колес, на верхней полке, душонка сжималась от неведомого впереди, от неизвестного. Огненный сыпался горох встречных пассажирских. И снова в темноте наматывал грохот. Как дышло. Как многокопытное душное дышло.
21. Кто электрик?! или Да здравствует бо-бо-бо-бо-бо!