И сбило вдруг какого-то парня. На другом перекрестке! Не видели, как – а душу холодом опахнуло. Человек пять суетились, нагибались к чему-то плоскому, разбросанному на асфальте рваным тряпьем. Идущая прямо на Тюкова и Огоршкова женщина была с увидевшими казнь, пропадающими глазами. И только восклицала: «Ужас! Ужас!» Вытягивала в слове этом рот вперед, как кувшин горло, как глечик: «Ужас!»
Смотреть не стали. Ни к чему. Свернули в какой-то проулок. Долго хмурились, двигаясь неизвестно куда.
Стояли на какой-то незнакомой остановке. Знойным маревом мимо проколыхал членистый «икарус», полным-полный вяленых подвешенных гусей. Тогда пошли обратно, на Садовое. Сбитого парня на дороге уже не было, по тому месту пролетали машины… Старались не смотреть на обширное, черно-красное, закатываемое покрышками пятно.
Много ездили и ходили они в этот день по городу. То в один его конец мчатся под землей, то в другой. Торчали на Арбате. И на Старом, и на Калинина который. И там и там солнце тоже торчало над ними одинаково – как водила, который не желает никуда ехать…
Побывали в какой-то церкви… Вернее, возле нее. Задирая головы, долго оглядывали ее всю. Голую, белую, молчащую. Осматривали как памятник архитектуры. Охраняемый, значит, государством. И – неожиданный в своем одеянии, в своей рясе – вышел поп. Тяжелый, как стог. Остановился, внимательно и строго вглядываясь. «Что, молодые люди?..»
Молодой, так сказать, Огоршков застенчивым крюком навесил над лысиной указательный палец. То ли постукать им по лысине хотел, то ли – просто почесать. «Да мы это… так, батюшка…» – «Так – только ветер дует», – строго сказал поп. Пошел, пиная рясу вперед-назад, будто колокол…
В Измайловском, на деревенских пляшущих, визжащих пятачках, где отчужденно-восковые гармонисты выделывали на гармонях вихри, а те, кто не плясал, как будто защищали плясунов от москвичей, от сглаза, – там Огоршков орал частушки вперебой с лимитчицами и тоже лихо колошматил «казачка». Познакомился даже с одной веселой, тоже плясуньей, вятской… Но Марка почему-то надулся, и пришлось уйти.
Без счету пили ядрёненькую. Также много ели и мороженого. Опять сидели в туалете. В платном теперь. Из зеркал на них смотрели два буро-черных человека с вылезающими глазами, у одного из которых всё, что внизу, торчало коротким огарком оплавившейся свечи, а у другого меж ног – будто праща висела…
Уже вечером Огоршков проговорился, что знает одно местечко… «Фотостудия» называется. Там этот показывают… как его?., «секс». На «Павелецкую» надо ехать. Там. Недалеко от вокзала, значит. Она. Студия.
Марка сразу пристал, заканючил, потащил к метро. Возбужденно уже выспрашивал на ходу:
– А «секс» это по-русски – что? Это кувыркаться, да? Это когда кувыркаются, да? Он и она? Когда кувыркаются они? Секс это называется, да? секс?
– Ну, как тебе сказать?.. – знатоком тянул Огоршков. – На-вроде того…
– Прям в натуральную, да? В натуральную?..
– Как тебе сказать?.. Смотря сколько заплотишь… Опять же – «эротика»…
– Та-ак. Здорово! – Марка заширкал ладошками, уже весь лихорадненький. Обрадованный, уже весь в себе. Нырнули в метро.
Фотостудия, с двумя охапками фотографий словно бы в руках, находилась в старинном красивом здании. Только сбоку, с торца. В таких зданиях раньше помещались гимназии, лицеи. Институты благородных девиц.
Огоршков дернул дверь. Оказалось, закрыто. Странно. Фотостудия же. Семь часов всего. Постояли, оглядывая окна. Вечерние окна не пускали взгляд. Нагличали, как расплавленные свинцовые ванны.
Дверь сама неожиданно раскрылась и, как фарш из мясорубки, густо повалили наружу зрители. Парни в основном и несколько мужиков. Все раскосые. С волосами – штопором.
Выглянул, посмотрел вышибала. Огоршков и Марка сразу шагнули к нему. Но он отмахнул рукой: «Завтра! Всё!» Захлопнул дверь.
Досадно было, что опоздали. Но Огоршков уже смеялся, говоря, что ну его к дьяволу, «секс» этот, и ладно, что не попали. Однако Марка огорчился всерьез. Порывался даже постучать, чтобы узнать – когда завтра-то? Но Огоршков не дал стучать, повел, похлопывая по плечу, посмеиваясь.
Вышли зачем-то за Павелецкий вокзал. К перронам. Точно с намереньем куда-то ехать.
На западе в долгом реверансе присело солнце. С подошедшего поезда в него тесно выходили пассажиры. Колыхались к вокзалу в чемоданах, узлах – точно в вечернем пыльном стаде баранов… «Вот… приехали… В Москву… тоже», – зачем-то сказал Огоршков.
Ткнулись в пельменную наискосок от вокзала – закрыто. Тогда сели на скамейку возле двери, лицом к закату. Огоршков достал курево.
Дымящуюся сигарету Марка удерживал, как девку. Двумя пальцами. Но как-то не за тело, а больше – за одежду…
– Чего же ты? – посмотрел Огоршков. – Не умеешь ведь… Брось!
– Ничего, – сказал Марка. И попробовал затянуться. Как бы самодовольными начал заклубливаться львами. Пока не сбил всё зверским кашлем.