— Никакого. Я просто так, для внесения ясности. А спрашиваю я про ваш бизнес потому, что вы как бизнесмен вряд ли имели какие-то основания поддерживать Верховный Совет — там ведь настроения были не в пользу бизнеса. Согласны со мной?
— А я и не поддерживал. Я вообще вне политики. Мне неинтересно.
— Я вас хочу предупредить, Константин Борисович, что обвинение будет упирать на ваше комсомольское прошлое. Ну, вроде как деньги деньгами, а убеждения остались старые, периода застоя. Нам эту позицию надобно перевернуть. Убеждения были, а потом бизнес плюс новые реалии сформировали совершенно иное отношение к жизни. Я понятно излагаю? Не возражаете?
— Дау меня вообще никаких убеждений не было! Это просто была такая работа. Кто-то шел в токари-слесари, а я — по комсомольской линии. Никто же не будет у токаря выискивать какие-то специальные токарные убеждения.
— Логично. Так и запишем. Теперь еще один момент. Вы ведь со следователем Мироновым не в первый раз видитесь, не так ли?
— Мы учились когда-то вместе. В школе.
— Да, это я знаю. Отношения у вас какие с ним были? Неприязненные?
— Ну… никаких не было.
— А что у вас с глазом? И вообще с лицом? — неожиданно спросил адвокат. — Старая травма?
Пришлось рассказать старую историю со Штабс-Тараканом. Адвокат все старательно записал.
— Продолжайте, пожалуйста.
— Так это все. Больше ничего не было.
— То есть вы хотите сказать, что больше вы с ним не встречались, хотя и жили в соседних домах? Я понимаю, что учились в разных школах, но встречаться вполне могли. Или это вовсе исключено?
Я никак не мог понять, к чему он клонит, но тут вспомнил, как Джагга выкинул Мирона из школы, и как это все привело к школьной революции.
— Зачем это вам?
— Я планирую направить ходатайство об отводе следователя Миронова в связи с возможной заинтересованностью в исходе следствия. Поэтому чрезвычайно важно вспомнить все детали ваших отношений.
— Он меня уже один раз собирался посадить, — сказал я. — Я тогда в райкоме работал, и у нас один деятель немножко порезвился, а Миронов решил меня притянуть.
— Расскажите подробно-подробно, ничего не упуская.
Я так и сделал, умолчав лишь, почему именно все закончилось так, как закончилось — не хотел упоминать ни Николая Федоровича, ни Фролыча. Хотя к этому дню лефортовская одиночка уже довела меня до такого состояния, что — попадись мне любой из них, просто разорвал бы на куски. Особенно если предъявленная Мироном фотография была подлинной, а не фальшивкой. Меня, кстати говоря, эта ситуация угнетала, пожалуй, даже сильнее, чем тюремное заключение, потому что, если я что и ценил всегда превыше любых жизненных радостей, так это наши с Фролычем отношения. Эти отношения даже мысли о предательстве не допускали — а тут такое.
Но все равно мне не хотелось говорить с адвокатом про Фролыча. Хоть он и адвокат был, а не следователь, и с ним полагалось быть откровеннее, но что-то мешало. А особо меня настораживало, что я его явно раньше видел и вроде даже говорил с ним, но вот только никак не припоминалось, когда и при каких обстоятельствах. А адвокатов знакомых у меня ни одного не было, так уж сложилось. Так что пока не выяснится, откуда взялся этот знакомый незнакомец, я решил вести себя максимально аккуратно.
Еще мне вдруг стало казаться, что адвокат знает про меня много лишнего, много такого, о чем только я сам и могу знать, — уж больно уверенно он меня вел по белым камешкам, ни одного не пропустив, ни на одном не оступившись. Вот и опять, стоило мне замолчать в конце рассказа про сукина сына Белова-Вайсмана, как адвокат тут же задал наводящий вопрос: требовал ли Мирон дать показания на партийных работников, если требовал, то на кого именно, говорил ли я об этом в райкоме, и кто из боссов указал Мирону его место.
— Значит, я могу записать, что с Фроловым у Миронова тоже давняя вражда? — полуутвердительно констатировал адвокат. — И вполне возможно, что он рассчитывает взять реванш за эту старую историю? А вас он намерен, помимо прочего, использовать как инструмент давления? Как такую брешь в обороне?
Вот казалось бы, самое обыкновенное слово «брешь», ничего в нем особенного нет. Но я уже говорил, что со мной эти недели в одиночке сотворили, и слово это вдруг меня как молотом оглушило: я ведь и вправду уже совсем никто и ничто, отрезанный от мира отщепенец, пустое место, прореха. Именно что брешь.
И так мне стало себя невыносимо жалко, что я заплакал. Молча. Смотрю на адвоката, молчу, а слезы текут.
Он мне налил воды, подпер подбородок обеими руками и ждет, пока я успокоюсь.
— Насчет бреши, Эдуард Эдуардович, вы, возможно, заблуждаетесь, — сказал я ему, когда немного успокоился. — Мне Миронов показал фотографию, на которой Фро… Фролов сидит в баре аэропорта. Он сразу же после моего ареста вылетел на юг Франции и, насколько я понимаю, до сих пор там пребывает. Если бы ему не было на меня наплевать, он бы остался в Москве, а я бы тут и двух дней не провел. У него знаете какие связи в администрации?!
— Это я наслышан, — кивнул адвокат.