— Живите, что с вами поделаешь. Только попрошу не свинить, господа звукари, а не то мы с Шер вас каленым железом, так сказать, железной метлой... — Лабух снова ненадолго задумался, потом спросил: — Слушай, Чапа, ты не обратил внимания, кто командовал музпехами? Конечно, тебе было не до этого, но, может быть, случайно...
— Случайно обратил. — Взгляд у Чапы сделался каким-то непрозрачным, нехороший взгляд. — Какой-то глухарь командовал. Кажется, они называли его Лоуренсом, появился под конец заварушки, так что Мышонок его видеть не мог, а я видел. Хотя, сам понимаешь, мне его разглядывать было особенно некогда, я пытался достать его очередью, да бесполезно. А жаль, уж больно он, сволочь, уверенно себя вел, словно знал, что большинство бойцов на концерт двинулись.
— Может быть, и знал, — Лабух задумчиво погладил штык-гриф, — у Лоуренса информация поставлена хорошо, так что, наверное, знал. Однако шустрый он, этот Лоуренс, надо же, дело сделал и еще в депо успел.
— А ты что, встречался с ним? — Чапа посмотрел на Лабуха. — Ну и как он? Надеюсь, белые тапочки ему пришлись впору?
— Этот Лоуренс — новый хахаль Дайаны, — Мышонок мрачно скусил заусенец. — А тапочки он даже и не примерял. Так и ходит в модных шузах. И над нами, дурнями, посмеивается. Может быть, даже вместе с Дайаной. Никогда я баб не понимал, а Дайану особенно.
— Ай да Дайанка! — только и сказал Чапа.
Смуглые воды вечера уже сомкнулись над городом, наполнили до краев высокие, вскипающие пузырьками огней, стаканы кварталов, где жили власть имущие глухари, щедро плеснули темного, коричневого вина в приземистые кирпичные плошки Старого Города. Всем хватит. Всех от щедрот напоит вечер, кого чистой водой, кого мутным вином: все одно — сонное зелье. День, наигравшись человеками досыта, с сожалением вздохнет — пора уходить — и наконец предоставит их самим себе. И все они, добропорядочные глухари и подворотники, музпехи и хабуши, ветераны и рокеры еще поколобродят немного — как же, свобода обязывает, — потом глотнут каждый из своей чаши и уйдут в сон.
«Интересно, а клятые спят? — подумал Лабух, засыпая, — спят, наверное...»
Он представил себе, как в Ржавых Землях рассыпается на части железный монстр-однодневка, чтобы наутро вновь возродиться обновленным и смертоносным, как уходят обратно в землю клятые ветераны. Они шагают по песку, медленно погружаясь в него. Становясь песком сначала по щиколотки, потом по бедра, по грудь. Это их сон. Вечный. А может быть, сном для них является утренний бой с живыми ветеранами? Хороший такой сон, светлый и веселый. Так похожий на жизнь.
Но, может статься, им снится, что они живые и находятся в затянувшейся служебной командировке, что их плоть, очищенная сном от песка, восстала, что их горячие и живые тела маются на узких постелях офицерского общежития, и завтра будет готов новый танк...
А тем, кто спит сейчас в военном городке, пусть им всю ночь снятся женщины, и это будет хорошо. Надо, чтобы мужчинам почаще снились женщины, тогда им не будет сниться война. Только вот где они, эти женщины? Где твоя женщина, Лабух? А? Лабух принялся вспоминать знакомых женщин, но вспоминались, как ни странно, те, с кем он так толком и не познакомился. О Дайане почему-то не думалось. Он словно зачеркнул ее, выбросил из прошлого, а значит, и из будущего тоже. Музыка рано или поздно заканчивается, и жизнь — тоже. Только вот сама по себе жизнь состоит из неоконченных историй, и в этом ее отличие от искусства.
Он встал, осторожно ступая, чтобы не разбудить постояльцев, прошел на кухню, закурил и долго смотрел в окно. Что можно увидеть из полуподвала? Небо, да верхние этажи соседних домов. Это если смотреть вдаль и вверх. А если нет, то чьи-нибудь ноги, и больше ничего. Человек, стало быть, стоит ногами на земле, но лицо его обращено к небу. Интересно, кто это сказал? Кто-то ведь сказал, и другим человекам понравилось, и они принялись повторять это на разные лады. Только ведь, на самом деле, люди редко обращают свое лицо к небу. Если все время глазеть в пространство, то недолго споткнуться и упасть. Лабух почувствовал, что действительно хочет спать. Он выключил кухонный плафон, прошел в комнату и тихонько лег. Теперь он изо всех сил старался думать о медленном полете на дирижабле, или, как в прошлую ночь, дирипаре. Это был, в общем-то, хороший сон, и Лабух не прочь был увидеть его еще раз. Только прыгать на этот раз он бы не стал. Обломил бы провокатора-деда.