Читаем Лабиринт полностью

При слове «даль» мною овладевало неистовство, потому что мне казалось, что теперь уже все равно, все равно, все равно, и надо только тянуть это «а» очень долго, и мы надрывались и орали так, что потом приходилось переводить дух, чтобы отдышаться.

— Веселый ты человек, дед,— сказал Самоукин.

— А я не дед,— сказал дед.— У меня баба молодая. Далеко еще до деревни?

— Далеко,— сказал я.— Мы куда идем, Самоукин?

— Никуда,— сказал Самоукин.— Мы стоим, а шар земной летит. А куда? А бес его знает!

— В Потапово,— объявил дед,— Мы в Потапово. Тут два шага шагнуть — и Потапово.

— В Потапово!— сказал я. Помню, мне ужасно вдруг понравилось это слово,— В Потапово, Самоукин!

— В Потапово!— завопил по-петушинному Самоукин и присел, хлопая себя по бедрам.— В Потапово!

И мы хохотали до слез.

— А ты, дед, философ,— сказал Самоукин, когда мы выбрались на дорогу.

— Я не жулик,— обиделся дед.— Я на свои пью.

— Верно,— сказал я.— Вот Кант, например, жулик и пройдоха. Думал-думал — и выдумал для утешения вещь в себе. Так, Самоукин?

— Точно,— подтвердил Самоукин.— Кант — пройдоха, это уж точно. Такой пройдоха — куда там!..

— И Гегель,— сказал я.— Гегель тоже пройдоха.

— Пройдоха!— согласился Самоукин.— Этот еще почище пройдоха.

— Ловкач и пройдоха,— сказал я.— Действительное разумно, разумное действительно. Ловко, Самоукин?

И ещё — насчет добра... Добро осуществляется через зло! Надо же придумать!

— Ишь ты,— рассмеялся Самоукин.— Это какое же оно тогда добро, если через зло? Мне такого добра даром не надо — пускай сам лопает!

— И с грибочками,— сказал дед,— У меня баба на грибы мастер.

Так мы шли, перекрикивая ветер, а когда выбрались на открытый берег, ветер бил нам в лицо, пришлось замолчать, но у барака, в котором жил Самоукин, мы еще раз спели про Джонни-шкипера, прежде чем войти в коридор, длинный и темный, как тоннель. По пути мы перевернули несколько ведер, пока добрались до самоукинской мастерской.

— Это мой личный протрезвитель,— сказал он, включая свет.

Он вытащил из-за расписанных щитов какой-то полушубок и ворох ветоши, дед снял сапоги, повесил на холодную печку портянки и сразу заснул. Я было растянулся около, но прямо передо мной стояла в углу проклятая картина с двумя фигурами над бездной,— прямо передо мной...

Не помню, как я выбрался из барака и как шел, влезая в сугробы. Мне было необходимо увидеть Сосновского, его высокий надменный лоб, его насмешливо-умные глаза, увидеть и безжалостно стегануть единственным вопросом: зачем? Зачем он лжет, притворяясь уверенным и спокойным, зачем обманывает себя и других? Зачем кафедра, наш сборник, его рукопись? Зачем он говорил о боксе, о ринге — если заранее все знал, и знал, что тут ни судьи, ни правил, в этой схватке, если все равно Маша ушла с Олегом, если все равно — «чудак, разве ты не знал, чем это кончится?».. Зачем, из какого дьявольского тщеславия корчить героя — ради аплодисментов, которые загремят через сто лет?

Я опомнился только на лестничной площадке, только там я опомнился и пришел в себя. Ну и наклюкался же ты, Бугров,— подумал я.— И с чего ты забрал себе в голову, что можешь врываться к кому то среди ночи, еще в таком элегантном виде?

На площадке было натоптано, как будто здесь недавно проходило несколько человек, даже лужица от натаявшего снега еще не просохла на досках.

Дверь открылась без скрипа, я вошел, меня никто окликнул. Странная тишина была в доме. Я заглянул комнату, в ту самую, где вчера застал собравшихся гостей. На кушетке, подобрав ноги, сидела Наталья Сергеевна. Серый платок покрывал ее плечи, концы его она сжимала в руке.

Но прежде, чем ее, я увидел гипсовый бюстик Пушкина. Он стоял на полу, под стулом, а на стуле и вокруг были книги — они лежали стопками поперек полок и на полу, перед стеллажами; ворох бумаги пеной вскипал над ящиком, выдвинутым из письменного стола; у ножек старенького шифоньера змейкой свернулся галстук, черный, в малиновую крапинку,— тот самый, который я видел сегодня на Сосновском. Между стеллажом и печкой на коврике сидел малыш и тихо листал толстый том, останавливаясь на картинках.

Старое воспоминание, как яркая вспышка, на миг ослепило меня: темные окна, светлая комната, женщина, ребенок и верная, устойчивая память вещей — о человеке, который к ним никогда не вернется...

— Это вы, Клим?— спросила, не выражая удивления Наталья Сергеевна.— Вы один?

— Да,— сказал я.— Один.

Она ни о чем меня не спрашивала, и я ее тоже.

— Что же вы не проходите, Клим. Проходите.— Она подняла на меня застывшие глаза.— На улице холодно.

— Метет,— сказал я.— Все еще метет.

— Он забыл надеть калоши.

— Метет, конечно,— сказал я,— но не так уж холодно. Когда метет, не бывает особенно холодно.

— Вы разденетесь?

— Конечно,— сказал я.— Сейчас разденусь.

В передней, у вешалки, стояли его калоши. Я представил, как он идет по сугробам, и с ним рядом — ещё двое. А может быть, и не двое, а один. А может быть, его увезли в машине. Отца, например, увезли в машине, я это хорошо помню.

Перейти на страницу:

Похожие книги