Когда кафедра кончилась, Олег сказал: «Чудаки, неужели вы не знали, чем это кончится?» Смеялся он снисходительно, даже сочувственно, когда так над тобой смеются, ты невольно чувствуешь себя дураком. Но я-то ведь и сам знал, что так кончится. Это для Маши гром грянул среди голубого неба. А я знал, где-то в глубине души знал, хотя и стыдился — не то что другим, даже самому себе признаться в этом, стыдился собственного упрека в малодушии, стыдился Димкиной прямоты, стыдился ребят и больше всего — непобедимой младенческой Машиной наивности. Вот почему я и ввязался в эту канитель, вот почему и ждал с таким нетерпением, стискивая в карманах потные кулаки, ждал момента, когда, наконец выйду к трибуне. Ждал — и твердил про себя, что дальше, потом — будь что будет, но к трибуне я выйду и скажу все, что задумал. Ведь главное — не «потом», а вот эта минута, единственная в своем роде минута, когда можно доказать самому себе назло, наперекор всему — «Я есть! Я — существую!»..— А меня нет. Я не существую. Это надо честно признать. Быть — значит мочь.. Что я смог? Что я сумел? Что мы, все мы сумели?..
Теперь-то и Маша это поняла. Не поняла, а почувствовала. Разумом тут ничего не поймешь. Разум — сволочная штука, он всегда отыщет пару софизмов — и этим утешится...
Когда все кончилось и мы стояли в коридоре, оглушенные и прозревшие, Олег вдруг заговорил про ресторан. Какой ресторан? — подумал я. Какой ресторан — сейчас, после всего!.. И сказал Маше: «Никуда мы не пойдем!» — А она сказала: «Ты как хочешь, а я пойду! Вот возьму и пойду! Мне теперь все равно!» — «Что все равно?»— спросил я.— «Все!— сказала она.— Все — все равно! И все!»
Из аудитории, где происходило заседание кафедры, тихо, как на похоронах, выходили последние студенты.
Самые совестливые спешили выскользнуть из института незаметно, другие с запоздалой отвагой шумели, толпясь в коридоре.
— Все равно,— повторила Маша, загораясь ожесточением.— Только ты этого все равно никогда не поймешь. Ты такой. По самому краешку пройдешь — а все равно не упадешь. Вы все такие. И какие вы все гадкие, какие вы все никчемные людишки! Вы — никакие, вот вы какие! Лучше уж быть какой угодно, чем никакой!..
Музыка оборвалась, все потянулись к своим столикам.
— Не грусти, гусар, она еще вернется!— хохотнул, проходя мимо, какой-то тип.
Глупо было стоять одному, прижавшись к стене, я вернулся и сел между Китом и Самоукиным. Марахлевский перехватил у официантки поднос, но зацепился за ковер и едва не упал под общий хохот.
— Слышал, у вас в институте сегодня что-то случилось?— сказал Самоукин без любопытства.
— Так,— сказал я,— ничего особенного...