В 1879 году Лев Николаевич приезжал в Петербург, чтобы собрать кое-какие сведения насчет декабристов, замышляя написать роман из этой эпохи[207].
«Я хочу доказать, – говорил он, – что в деле декабристов никто не был виноват – ни заговорщики, ни власти».
Для изучения местности он отправился в Петропавловскую крепость. Комендант (не помню теперь его имени)[208] принял его очень любезно, показывал, что можно было показать, но никак не мог понять, чего именно он добивается… Лев Николаевич пресмешно рассказывал нам эту беседу.
Всем известно, что он написал только несколько глав этого романа, – и на мой вопрос, отчего он не продолжал его, он отвечал:
– Потому что я нашел, что почти все декабристы были французы… Действительно, в то время воспитание детей высшего круга было более западное; но этот исторический факт, которого, разумеется, нельзя было обойти, нисколько, по моему мнению, не должен был помешать написанию романа из столь интересной эпохи. Я была неутешна[209].
Кроме того, Лев Николаевич замышлял еще написать историю императора Павла, находя особенный интерес в его загадочной личности, но это осталось неисполненным[210]. ‹…›
Бернгард фон Арнсвальд
Из «Дневника»
Стоит удушающая жара. Работал с раннего утра до 9 часов, затем ‹…› в город, чтобы проститься со своими, которые на долгое время уезжают в Веймар и Рудольштадт.‹…›
На вокзале мы встретили много знакомых. Среди них также супругу великого князя Константина, готовящуюся вместе с высокопоставленными господами[211] к отъезду. ‹…›
Низкий поклон моему господину, и я возвратился в город, в то время как высокие персоны поехали в Вильгельмсталь.‹…›
Визит к генералу Галахову. Я нашел его со свояченицей у его зятя Швендлера[212] в саду. Галахов – старый генерал николаевской школы, который поэтому в настоящее время более или менее подходящ. Знатный русский, некогда у власти. Глава петербургской полиции. Его супруга не имеет ничего русского. Внешние, но тонкие, почти лукавые чувственные черты. Ее дочери некрасивы[213] ‹…›. Младшие дети, как дрессированные карлики. Маленькие дети старых родителей ‹…›
Там я нашел графа Толстого[214]. Русский, исключительно образованный. Он служил в артиллерии во время кампании в Крыму, сейчас писатель. Говорили о немецкой литературе, в этом он оказался очень сведущ. О Вартбурге он не знал ничего, кроме оперы «Тангейзер»[215], поэтому я должен был сообщить ему некоторые фактические подробности и рассказать ему о замке. Это побудило его последовать в замок, о котором он не имел представления. Мы ехали верхом вместе с одним архифилистером, с торгашеской душонкой, который из-за своего осла привязался к нам. Он, казалось, был занят собой и своим ослом, так что нас почти не замечал. Он завидовал сыпавшимся на нашего осла ударам и ругал мальчика за то, что тот охотнее бьет наших ослов, чем его. – Он должен бить и его осла, иначе он слезет и ничего не заплатит. – Если б я мог, я бы отбил охоту у этого двуногого осла кататься верхом.
Мы разговаривали тем временем о Севастополе и о генерале Шульце, брате моего друга[216], которого Толстой прекрасно знал: «Шульце был героем на войне, как и в обыденной жизни. На бастионе он играл в шахматы с молодыми офицерами, один из которых был сражен ядром. – На его месте я бы чувствовал угрызения совести. – Своею жизнью можно рисковать, других – нет». – Навстречу шел мой мул. Толстой вскочил в седло и приласкал мула.
Было видно – прирожденный всадник. Когда мы поднялись наверх, он все время восхищался. Я сам провел его по всем помещениям. – «Такое могут создать только немцы. Немец владеет не только техническим мастерством, но повсюду наполняет свое творение мыслью и поэзией. Мне открылось нечто новое. Такого я еще никогда не видел. Это одно из величайших созданий. Честь немцам, честь их властителям, которые дают возможность создавать подобное»[217], – были его слова. Между тем над балконом взошла луна, освещая еще не погрузившиеся во тьму окрестности. Какой поэзией, каким волшебством я был объят. Мы обменивались нашими взглядами на поэзию и ее проявление в жизни. Мы были согласны друг с другом, и он приводил изречения многих классиков, которые думали подобно нам.
Гете говорит, что человеческая душа страдает, когда зрит величие природы, но эта боль настолько возвышает душу человека, что становится возможным постижение великого[218].
Я говорил, что человеку нужно время, дабы обрести некий масштаб, а с ним и способность оценки, но в первую очередь он должен привести в гармонию с тем, что он видит, свой внутренний мир, дабы почувствовать одухотворенность его окружения и смысл своего суждения. Наедине с самим собою это удается легче всего. Возвысь себя к богу, достигни гармонии с ним в самом себе, и ты скорейшим образом достигнешь так гармонии с его творениями.