Он страшно боялся быть неправдивым не только словом, но и
Так, например, приглашенный один раз к моей сестре на вечер, где должно было собраться довольно многочисленное общество, утром этого дня Лев написал мне, что быть к нам не может, – только что получив известие о смерти брата[197]. (Братьев своих он любил страстно.) Разумеется, я отвечала ему, что совершенно его понимаю. И что же? Вдруг он является на вечер как ни в чем не бывало.
Это появление взволновало меня до негодования.
– Pourquoi ^etes-vous venu, L'eon?[198] – спрашиваю я его потихоньку.
– Pourquoi? Parce que ce que je vous ai 'ecrit ce matin n’'etait pas vrai. Vous voyez – je suis venu, donc je le pouvais[199].
Мало того, через несколько дней он мне признался, что ходил тогда же в театр.
– И вероятно, вам было очень весело, – говорю я ему еще с большим негодованием.
– Ну нет, не скажу. Когда я вернулся из театра, у меня был настоящий ад в душе. Будь тут пистолет, я бы непременно застрелился.
– A force de vouloir ^etre vrai, vous ne faites que des carricatures de la v'erit'e[200], – говаривала я ему в подобных случаях, и он даже с этим соглашался, но не мог удержаться от экспериментов над самим собою.
– Хочу проверить себя до тонкости, – говорил он…
В эту зиму он приносил нам иногда кое-что из своих неизданных сочинений. Так, например, «Семейное счастие», «Три смерти» были впервые читаны у нас[201].
Читал он плохо, застенчиво, и благодушно выслушивал всякое замечание. Скрывал ли он свое самолюбие или его еще тогда не было, – кто может сказать?…
Всего вероятнее, что в то время он смотрел еще на себя как на дилетанта писателя, сам не ожидая, что из него выйдет.
Иначе как мог бы он беспрестанно увлекаться совершенно посторонними предметами?…
Проекты рождались в его голове, как грибы. В каждый приезд он привозил новый план занятий и с жаром изъяснял свою радость, что наконец попал в настоящее дело.
То был поглощен пчеловодством, то облесением всей России или чем-либо другим… Школа держалась всего долее, но и она исчезла почти бесследно, как скоро он понял наконец свое истинное призвание.
Из писем Льва можно видеть, что наши личные отношения в продолжение многих лет оставались неизменными. При каждом свидании мы продолжали изучать друг друга: «Le bistouri `a la main»[202], как выразился кто-то, но это делалось с любовью.
Наша чистая, простая дружба торжественно опровергала общепринятое фальшивое мнение насчет невозможности дружбы между мужчиной и женщиной. Мы стояли на какой-то особенной почве, и могу сказать совершенно правдиво, заботились, главное, о том, что может облагородить жизнь, – конечно, каждый со своей точки зрения.
Льву случалось упрекать меня в том, что я не впускаю его в тайник своего сердца и не поверяю ему того, что лично меня занимало; но это делалось с моей стороны без расчета или намерения[203]. Его натура была настолько сильнее и интереснее моей, что невольно все внимание сосредоточивалось на нем, а я была лишь второстепенным лицом, «donnant la r'eplique»[204]. Как уже было сказано, религия была главным предметом наших разговоров.
Любя глубоко своего друга, я почти с болезненным нетерпением хотела видеть в нем полную ясную веру, и странно – мы разошлись с ним духовно именно в ту минуту, когда вера коснулась его сердца[205].
Но об этом после.
Со времени его женитьбы (1862 года) он почти безвыездно жил в деревне, и мы стали видаться гораздо реже, хотя и пользовались всяким случаем взглянуть друг на друга. Он ловил меня на железных дорогах, когда я ехала в Крым с царскою семьею, и даже решился однажды приехать ко мне в Ильинское, подмосковное имение покойной императрицы. Это было в 1866 году.
Вспоминаю, между прочим, как этот приезд взволновал мою воспитанницу, великую княжну Марию Александровну и братьев ее, тогда еще маленьких великих князей Сергея и Павла Александровичей. Они страстно желали узреть знаменитого автора. Но, будучи застенчивы, они не решались войти прямо в мою комнату и пускались на всякие хитрости, заглядывая в окна и двери, что очень забавляло и меня и Льва.
Помню еще, что в этот день он мне рассказывал про свою ссору с Тургеневым, которая едва не дошла до дуэли. Подробности этой ссоры исчезли из моей памяти (причина ее была самая пустая)[206], но слов Льва Николаевича я не забыла.
– Могу вас уверить, – сказал он, покрасневши до ушей, – что моя роль в этой глупой истории была не дурная. Я был решительно ни в чем не виноват, и, несмотря на свою сознательную невиновность, я написал Тургеневу самое дружеское, примирительное письмо; но он отвечал на него так грубо, что невольно пришлось прекратить с ним всякие отношения.
Впоследствии все уладилось, и они продолжали видеться, но настоящей дружбы между ними быть никогда не могло. Они слишком расходились всем существом своим. ‹…›