Степка ко мне и завалился. С чемоданчиком, в сереньком невидном костюмчике. Плащ через руку. Совсем седой стал, а петушок на макушке хотя и поседел, но не угомонился. В июле было дело. Приехал и насмешливо щурится:
— Ночевать пустишь, Иван?
— А че, — тоже щурюсь, — задаток дашь, оставайся.
— Какой задаток? Хошь танк подарю?
— Куда мне его? В сарайке корова стоит. Огород пахать на нем не будешь.
— Все одно — хлеба, воды не просит. Бери, бери, — вытаскивает из чемоданчика игрушечный, но как настоящий танк, с пушкой прямо, я отдает мне.
— Спасибо, — говорю, — утешил.
Потом Степка и спрашивает:
— Сеновал у тебя подходящий?
— Вполне.
— Посели меня там.
— Да ты что, в уме?
— Посели, Иван, Христом-богом прошу. Меня на Черное море звали, в голубые края, я же на сеновале захотел поспать. Знаешь, как захотел? Ни на что смотреть не хочу! Тебе не понять. Жить хочу на сеновале, отдыхать на озере. Ты всегда можешь, а я нет. Слышь, Иван, возьми меня в подручные!
— Не возьму.
— Это почему ж?
— Руки у тебя нежные, это раз. А у нас медь — дело тяжелое. И голова дадена не для подручного, это два.
— Но на сеновал-то пустишь?
Смех смехом, а Степка постарел, вот в родные места его и потянуло. Намекнул — с женой хотя бы познакомил. Ездит и всегда один. Нахмурился, ладонью щеку трет.
— Эх, Иван, святая ты простота, — отвечает. — Живешь на кыштымском свежем воздухе, понятия у тебя патриархальные, а жизнь она куда мудренее и сложнее.
Живет у меня Степка неделю, вторую, бродит по Кыштыму, рыбачит на Сугомаке, ходил с моей старухой по ягоды за Егозу-гору. Но все одно — что бы ни делал, куда бы ни шел, а мысли у него далеконько от Кыштыма. Под самый конец отпуска говорит:
— Махнем, Иван, на рыбалку с ночевкой. Когда еще такой случай представится?
Взял я у Андрюшки Мыларщикова лодку и поплыли. Из нашего пруда в другой, что у народного дома, там к Ближней даче и на Плесо. А из Плесо по канаве в Темное. Километров, наверно, десять с гаком будет, на-вихлялись мы тогда на веслах-то. На Темном были к вечеру, быстренько окунишек на уху надергали. И костер до самого неба запалили. Степке все это любо, улыбается:
— Люблю наши озера, Иван. И страшно тебе завидую.
— Чего мне завидовать?
— А как же? Захотел, взял лодку — и куда хочешь. Можешь у костра загорать, можешь домой возвращаться.
— Кто же тебе не велит? Бросай все и айда в Кыштым.
— Экий ты прыткий! Кто я? Отрезанный ломоть. Душа вот на озере нежится, а мысли мои, Иван, в другом месте. Обрек я себя на другую жизнь — и возврата нету. Какая она, эта другая жизнь? Сложная, главным образом. Нужная и мне, а, возможно, в большей мере стране моей. И вот что хочу тебе сказать — наверно, мы последний раз сидим так у костра-то.
— Пошто же?
— Уезжаю. В Москву меня зовут. Насовсем.
Вот так и укатил мой младший брательник на житье-бытье в Москву. Письма слал, но шибко редко. В год, считай, два-три раза и то по большим праздникам. И в письмах всего несколько строк: поздравляю, жив-здоров, того и тебе желаю.
Года четыре назад получаю от него две открытки — залюбуешься. Одну мне, другую моей старухе. Приглашает в Москву, потому как ему шестьдесят годков вот-вот стукнет, на юбилей, значит. Старуха, конечно, руками замахала — никуда не поедет! Она у меня домоседка, дальше Каслей и Тютняр нигде не была. Еще Степка сто целковых по почте прислал — на дорогу. Я на подъем быстрый, раз-раз и собрался в путь-дорогу. Старуха отговаривала, а я ни в какую. Семка провожать пришел, сын мой старшой. Оглядел с ног до головы и говорит:
— Куда же ты, батя, собрался?
— Давай, чего у тебя?
— Вид у тебя больно затрапезный. Куры в Москве засмеют.
Я ведь во что вырядился? В вышитую косоворотку, штаны галифе и хромовые сапоги. В пиджак, само собой. По-моему, нормально.
— Темный ты у меня, батя. Кто же теперь так одевается? Галстук нужен, штиблеты, а не сапоги. И все в этом роде.
— Иди-ка ты к лешему. Сам знаю, как надо, а как не надо. К брательнику еду я, а не одежка моя. Пусть принимает, какой есть.
Не учел я, дурная голова, что на Степкиных именинах буду не я один. Даже, понимаешь, не предполагал, какая там соберется публика. Генералы, да еще ученые. Лампасы во — красные и голубые и еще какие-то. А в пиджаках которые, так у них Золотые Звездочки либо медали, ну как они, да, да, верно говоришь, — лауреатские. И у Степки-то, понимаешь, Звезда золотом поблескивает и медаль тоже есть. И ведь ни словом, ни полсловом, варнак, не обмолвился об этом, в письме не написал.
Заявился я на Степкин праздник. На меня вроде как на дикаря уставились — не по ошибке ли я тут очутился? Степка улыбается, обнял меня за плечи и повел к гостям.
— Прошу, — говорит, — любить и жаловать — это мой единоутробный брательник Иван. Иван Иванович, выходит. Живет на Урале, в родном моем Кыштыме.