Тома покусывала губы, пытаясь сдержаться, потом фыркнула, сдаваясь. Наш смех радостно переплелся, слился воедино и улетел, отражаясь от старых стен, в голубое небо. Мы смеялись, наконец-то открыто глядя друг другу в глаза, и это было так здорово, так легко и освежающе, словно в распаренную июльским солнцем комнату ворвался через распахнувшееся окно порыв освежающего бриза и разом выгнал прочь скопившуюся духоту.
Мы пошли дальше, а расстояние между нами хоть на чуть-чуть, но сократилось. Сантиметров на двадцать, прикинул я. Еще намного дальше, чем было в мае, но уже ближе, чем первого сентября. Мне удалось выломить из выросшей между нами стены первый кусочек. Похоже, раствор там не очень качественный…
Тома еще раз усмехнулась, вспоминая мой бенефис, а потом, быстро блеснув на меня глазами, уточнила:
— А при чем тут щит?
— Какой щит? — не понял я.
— Ну… ты сказал "о щи-и-ит", — довольно похоже передразнила она меня.
— А… Это такое слово на великом и могучем английском, которое воспитанным леди знать не следует. Кстати, об английском… — заговаривай ее, Дюха, заговаривай, гони любую пургу, лишь бы молчание не висело. — Покойный Набоков – удивительный случай. Сначала он стал известным русским писателем, а потом, начав с нуля, стал заметным англоязычным писателем. Представляешь, как это сложно – владеть словом на выдающемся уровне сразу на двух языках? Двуязычные писатели бывают, но, по-моему, Набоков единственный из них, кто стал знаменит в обеих ипостасях.
— Здорово… Хотела бы я так язык выучить, — с завистью в голосе сказала Тома и вздохнула. Да, назадавали нам сегодня по инглишу – мама не горюй.
— Знаешь… Похоже, что выучить его до такого уровня обычным людям не по силам. По последним данным разведки, где-то между двумя и четырьмя годами у ребенка есть окно возможности. Если в этом возрасте постоянно разговаривать с ним на нескольких языках, то он их все схватывает на лету, и они будут для него родными. А потом эта форточка захлопывается, и приходится зубрить языки уже годами. Кстати, редко, но у некоторых эта способность остается на всю жизнь.
— Полиглоты? — Тома ощутимо расслабилась.
— Да, они. Клеопатра, по сведениям исторических источников, свободно изъяснялась на десяти языках, Толстой знал пятнадцать, Грибоедов и Чернышевский – по девять. А в доме Набокова в его детстве говорили сразу на трех языках: русском, английском и французском – вот он всеми тремя и владел как родными.
Она брезгливо сморщила кончик носа:
— Что-то как-то мне этот Набоков не пошел. Гадость редкостная, — мы добрели до ее парадной и остановились друг напротив друга. Тома опустила портфель на землю и продолжила, чуть покраснев, — ну… У нас дома была одна его книга. Я потихоньку прочла. Написано красиво, но читать противно. Зачем такое писать? Какую идею он хотел донести? Не понимаю…
— Это ты о "Лолите"? — глаза ее забегали и она, еще гуще покраснев, кивнула. Я продолжил, — ну да, есть такое, согласен. Но ты учти следующее. Он был аристократ, сноб и талантливый провокатор. "Лолита" на уровне сюжета – это осознанная провокация, достигшая своей цели. Но как писателя его интересовали не идеи и сюжет, а стиль и слог как способ извлечения эмоций из души читателя. Он – инструменталист, разработчик языка. И вот здесь он бесподобен. Именно так его и надо воспринимать.
— Но неужели нельзя было выбрать другой, приличный сюжет! Грязь какая-то отвратительная получилась, прилипчивая… Прочла, и внутри зудело и чесалось, как будто вся я – старый расцарапанный укус. Приличный писатель не должен такие гадости делать, — глаза Томы возмущенно блестели, она, покраснев от эмоций, говорила все быстрее и громче.
Мы еще немного поспорили. Под конец, каюсь, не сдержался – на мое лицо проскользнула-таки зловредная улыбка. Тома, заметив ее, запнулась и с недоумением оглянулась.
Да, милая, да! Мы уже минут десять топчемся у твоего подъезда!
Видимо, эта же мысль пришла в голову и Томе. Пару секунд она с великим изумлением смотрела на меня, до глубины души пораженная моим коварством, а затем подхватила портфель и ломанулась в дверь. Я помог ей совладать с тяжелой пружиной и остановился на грани света и полумрака, прислушиваясь к стремительно удаляющемуся поцокиванию.
— До завтра, Тома, — бросил в полутемноту.
Каблучки замолкли.
— До завтра, — неуверенно прозвучало в ответ откуда-то сверху.
Я широко улыбнулся и закрыл дверь. До завтра. До завтра, черт побери, до завтра!
Покорно похрустывали под ногами желто-бурые листья. Из сквера, что протянулся вдоль куйбышевской больницы, тянуло сырым и горьковатым запахом. Листва, упавшая за ограду, не тревожилась дворниками и укутала на зиму газоны плотным темно-коричневым одеялом.