— Законы! — Щеки Курбского горели от вина и гнева. — Я — хозяин, и в моей вотчине все мне служат. А кто не хочет, тому… — Он выругался и опять начал мерить комнату шагами от стола до двери. — Меня просто ненавидят здесь, потому что я москаль, схизматик, перебежчик! Я знаю, что говорят за спиной. Но пусть в лицо прямо скажут! Вы все… Кроме тебя, все меня не любят, а за что?!
— И я, и Богуш, и старый Ходкевич — все уважают тебя, Андрей, а некоторые и любят. Ты сам себя растравляешь. Особенно когда выпьешь. Не пей больше сегодня…
Послезавтра в поход, и там ты забудешь все эти бабьи сплетни.
— А ты знаешь, Константин, что мне надоело воевать за этих Сигизмундов или Радзивиллов? Сигизмунд всю казну раздарил непотребным девкам… Эх! Да ты сам все знаешь.
— Не за Сигизмундов мы воевали, Андрей, а за свободную Литву. Что с ней будет, если ее отдадут королю-иезуиту или Ивану Московскому? Мы едем с тобой в Вильно, чтобы бороться за наши права и наши земли. А если сложим руки, то потом будет поздно — их продадут тому, кто больше даст. Или кто похитрее.
Острожский смотрел грустно, но твердо, а Курбский не ответил, отошел к окну и стал смотреть в черный квадрат. Мысли шли злые, упрямые: «Бороться за наши земли. А где
— Я знаю, о чем ты думаешь, Андрей, — сказал за спиной голос Острожского.
— О чем?
— Может быть, я ошибаюсь, но ты думаешь о Киеве. И о себе… Не сердись, но я буду защищать Киев и от татар, и от войска московского. Или лучше отдать им этот город?
— Нет… Не отдать. Я не знаю, Константин, не знаю, я одно знаю: князь Владимир крестил в Киеве наш народ, а теперь если победит какая-то иезуитская интрига, то…
Острожский не отвечал, и Курбский повернулся. Впервые он увидел это доброе полное лицо таким замкнутым. Острожский сидел, закрыв глаза, молчал. Ночное молчание ткало под потолком свою невидимую паутину, ночные мысли ходили на паучьих лапах, искали щелочки, приглядывались исподтишка, шептали: «Научи его, смири — даже в нем цветет эта их слепая шляхетская спесь, дьявольская гордыня». Курбский хотел было громко сказать это и поставить наконец точку, но пригляделся: нет, не замкнутым, а горьким, усталым было это всегда доброе лицо. Может быть, Константин думает сейчас о сыновьях? «А где
— Я пойду, — сказал он глухо. — Пора ложиться, Константин. Негоже нам ссориться, пусть цари и короли спорят о городах и землях. — Он прервался, вздохнул. — Я думаю, что разрушать гораздо легче, чем строить.
Острожский встал, неуверенно улыбаясь, прикоснулся рукой к груди Курбского.
— Спаси тебя Господь, Андрей! И утром и вечером я прошу его послать мир тебе. Прости мне, если я что не так сказал.
— И ты мне прости. — Курбский сделал шаг к двери, приостановился. — Гложет меня что-то, гложет, Константин! Иной раз забудешь, а потом опять!
И, резко повернувшись, он вышел. Ему было стыдно за это вырвавшееся «гложет»: если б не пил — не вырвалось бы. Он не пошел в спальню к Марии, а лег в библиотеке на пол на медвежью шкуру, подтянул коленки и — заснул.
…Он шел по каким-то бесконечным коридорам и переходам, которые казались знакомыми, мимо закрытых дверей, спускался и поднимался по лестницам и слышал вблизи голоса и шарканье ног, но людей не видел, и это было неприятно, а потом пошел по осенней траве, по лужайке перед домом — дом этот он тоже когда-то где-то видел — и узнал мать, которая стояла и смотрела в его сторону, но его не узнавала. На ней было надето что-то простое, домашнее и темное, как в пост, против света пушилась на висках седина, а лицо было озабоченное, ищущее, и он хотел подойти, но увидел деревянный мост в их селе Курбе, мелкую рябь над галечным дном, осклизлые черно-зеленые сваи и застывшую стайку полупрозрачных пескарей, которые стояли в полосе солнечного света головами против течения, слегка пошевеливая хвостиками. Он шел к ним, засучив до колен штаны, ощупывая камушки на дне босыми пятками, прикусив от азарта губу. В руке он держал тяжелое решето, с которого капала вода, — он ловил решетом пескарей. Стрекоза низко пересекла речку перед ним, и он очнулся.
Ноги и спина замерзли, в комнате брезжил рассвет, — еще миг-другой держалось в нем ощущение детства, а затем он вспомнил, где он и кто он, почувствовал мерзкий привкус во рту и все свое затекшее большое тело. Он вспомнил, что нужно вставать, собирать вещи и оружие и спешно выезжать в Ковель и дальше — на войну, может быть неизвестно с кем и где. Он вспомнил, что вчера они пили с Острожским и что он сказал ему напоследок.