Разъярённый Бочка мчится следом, догоняет, пытается толкнуть Ляпу в спину, чтобы сбить с ног, но тот неожиданно меняет направление, резко останавливается и снова бьёт преследователя кулаком в лицо. А поскольку бежит Бочка быстро, второй удар оказывается много тяжелее первого. Бочка вскрикивает и падает на землю. Бормочет что-то, пытаясь справиться с разноцветными кругами перед глазами, трясёт головой, даже смеётся, а когда приходит в себя – видит сидящего на корточках Шумахера.
– Ты как?
– Он. Меня. Вырубил. – Бочка пытается подняться, но его ведёт, и он вновь усаживается на землю. Нокаут. – Надо передохнуть.
– А побежали они куда?
Бочка долго обдумывает вопрос, после чего с прежней медлительностью сообщает:
– Они. Побежали. Потом.
Имея в виду – после того, как вырубили его, а значит, он ничего не видел.
Шумахер ответ понимает, сплёвывает, встаёт и в бессильной злобе бьёт ногой землю. Голова у Бочки кружится не переставая.
О том, что он потерял фотоаппарат, Бочка вспомнил только в полдень – когда проснулся. И то не сразу, потому что голова болела дико.
Время…
Оно убивает тело – каждым шагом секундной стрелки, каждой сменой дня и ночи, каждой новой весной. Вечны лишь пирамиды – их время боится, а всё остальное однажды обратится в прах. И никто не знает, когда случится то самое «однажды», когда живое потеряет своё название и свой смысл, обратившись в горсть гниющей протоплазмы. Об этом моменте стараются не думать, потому что нет ничего хуже, чем знать, когда «однажды» наступит. Но никто о нём не забывает.
О том, что время – убивает.
Безжалостно и хладнокровно.
И оно лечит – душу, притупляя пережитое, окутывая даже самую острую боль ватным одеялом повседневности. Плотным, тяжёлым одеялом с миллиардами оттенков чувств: от чёрных до нежно-бирюзовых, цвета безоблачного неба. И ты теряешься в калейдоскопе этих ярких лоскутков, в коротких, быстро меняющихся эмоциях, из которых состоит наша жизнь, путаешься в них и так возвращаешься к привычной жизни. Другим, но возвращаешься.
Время – лечит. И только самые сильные чувства способны прорваться сквозь его ватное одеяло и навсегда остаться с тобой – до того самого мгновения, до «однажды». До того, как время заберёт своё.
В большинстве своём с нами навсегда остаются самые радостные, счастливые и весёлые воспоминания, те эмоции, благодаря которым за спиной вырастали крылья и казалось, что тебе всё по плечу. Абсолютно всё. И, наверное, так и было. Не забывается биение сердца, когда в ответ на признание ты слышишь: «Я тебя люблю»… не забывается взгляд, от которого всё внутри замирает… не забывается прикосновение, почувствовав которое ты понимаешь, что живёшь для того, чтобы любить…
Самые яркие эмоции не бывают чёрными.
Не должны быть чёрными…
Не имеют права быть чёрными…
Ведь это чувства, которые останутся с тобой до призыва Последней Трубы…
В квартире было тихо-тихо. Можно было бы сказать: «как на кладбище», но он поймал себя на мысли, что не хочет так говорить. Не может так говорить и так думать, несмотря на то, что и в самом деле оказался на кладбище. Или в склепе. Нет, ещё рано, пока – рано. Он ещё в квартире, стены которой слышали смех и весёлые возгласы, здесь радовались победам и достижениям, пусть маленьким, вроде красного аттестата или поступления в университет, но важным для живущих здесь людей достижениям. В этих стенах праздновали успехи и строили планы на будущее. А теперь квартира готовилась стать склепом. Пусть ненадолго, лишь на то время, которое проведёт в нём мёртвое тело – формально. А в действительности – навсегда.
На то время, пока в этих стенах будут помнить Рину.
Шторы задёрнуты, полумрак и очень тихо, потому что никого нет. Так захотела Рина – чтобы он пришёл, когда в квартире никого не будет. Чтобы встретились только они. Вдвоём.
Она не хотела прощаться при всех. Даже если все тихо сидят на кухне в противоположном конце квартиры и никак не мешают. Не хотела. И все сделали так, как она попросила.
В квартире только они.
Он смотрит на её тонкие руки – и помнит их совсем другими, не полными, но налитыми силой; он смотрит на потерявшие округлость плечи – и помнит их совсем другими, без выступающих костей; он смотрит на нездоровую кожу – и помнит её совсем другой, загорелой, шелковистой; он смотрит на впавшие щёки, потерявшие блеск волосы, бледные губы – и помнит совсем другое. Он не хочет помнить то, что видит, но знает, что никогда этого не забудет.
Квартира скоро станет склепом.
– Прости меня, – говорит он, глядя Рине в глаза. Глаза он помнит. Да, сейчас они грустны, но девушке доводилось грустить или задумываться раньше, и он помнит, какими они становились – такими же. Глаза не изменились. Только глаза. – Прости меня.
– За что? – Рина отвечает очень тихо.
– За то, что не смог помочь.
– И за то, что останешься жить?
Вопрос звучит едва слышно, но бьёт наотмашь. Бьёт в самую душу. Он вздрагивает, не находясь с ответом, а Рина продолжает: