Мы не пошевелились. Я почувствовала, как дрожат мои руки. Только бы он не заметил, как мне страшно, как мне хочется вскочить и убежать! Только бы он не заметил...
"Уберите руки, или я превращу их в вареные макароны!"
...Только бы он не заметил, как дрожат мои руки!..
"Я ведь не шучу, девочки!"
...Как тихо в кафе! За спиной сопят мальчишки-молокососы. Наверное, и им стало страшно... А может быть, просто ждут не дождутся... Носик чайника наклоняется все ниже, ниже.
"Последний раз говорю!" -- рявкает "лошадиная морда".
"Оставь их, Джо! -- Делает шаг вперед бледный хозяин кафе.-- Оставь их, парень! Они почти дети..."
Страшная боль впивается в мою правую руку. Кипяток льется из носика чайника непрерывной струей. Дико кричит Фреда. Я успеваю увидеть, как хозяин бросается на "лошадиную морду", пытается вырвать у него чайник, кипяток хлещет им на ноги. Темень застилает мне глаза...
А вот как правая рука оказалась сломанной, не помню,-- закончила свой рассказ Джоэн.-- Может быть, я сломала ее, когда падала со стула. Вы ведь знаете, мистер Стрельников, какие высоченные стулья у стоек...
Замер, успокоился лифт. Женщины дождались почтальона и разошлись по квартирам, каждая со своими печалями, .радостями и тревогами. Дождь стучит по крышам автомашин, оставленных у тротуара. На стеклянной двери тают, расплываются буквы: "Миссиси... Мисси... Мис..."
Туман поднимается с Гудзона, и кажется, что наш дом куда-то плывет. Обыкновенный дом на западной стороне Нью-Йорка. Двенадцать этажей. Тридцать квартир. Еще одна -- в подвале. Там плачет, тоскует, поет одинокая флейта Сиднея:
О старая река, добрая река!
Я пою о твоей красоте.
Слезы матерей в твоих волнах,
Старая река!..
ГОРЬКАЯ СЛАВА
Когда приехала полиция, Дуайт Джонсон был уже мертв. Он лежал лицом вниз на полу у продуктовой кассы, неловко подвернув под себя руку и накрыв своим телом пистолет, из которого так ни разу и не выстрелил. Хозяин лавочки рассказывал:
-- Я уже собирался закрывать, когда он вошел. Я сразу почувствовал: что-то с этим негром неладно. "Вы не узнаете меня? -- спросил он.-- Я Джонсон. Тот самый. Вы меня, конечно, знаете". Я пожал плечами, он все твердил: "Я же Джонсон! Должны же вы знать Джонсона!" Потом сказал, что хотел бы одолжить у меня немного денег. "Джонсону-то вы можете дать в долг?" Тут я испугался и выхватил пистолет. Он выхватил свой, но я успел всадить в него пять пуль... С ума можно сойти: я в него стреляю, а он не падает, не падает. Только шатается и твердит: "Я же Джонсон... Вы же должны знать меня..." Не понимаю, почему он не стрелял?
-- А у него пистолет был без патронов,-- равнодушно отозвался полицейский. Он уже перевернул убитого на спину и теперь кончиками пальцев, боясь запачкаться кровью, за уголок тащил из кармана пиджака потрепанный бумажник.
Денег в бумажнике не было. Зато там была небольшая белая карточка. На плотной глянцевой бумаге -- золотое тиснение букв. Полицейский пробежал глазами по буквам и свистнул От удивления.
-- Этого-то Джонсона вы должны были знать,-- пробормотал он, показывая карточку владельцу лавочки. На карточке золотом было оттиснуто: "Соединенные Штаты Америки. Настоящим удостоверяется, что Дуайт Джонсон является кавалером ордена Славы конгресса США".
Орден Славы -- высший орден Америки. Награждают им от имени конгресса. Вручают его в Белом доме, и делает это сам президент.
В тот ноябрьский вечер 1968 года перед президентом Линдоном Джонсоном стоял его однофамилец Дуайт Джонсон. Оба высокие, одинакового роста, только президент был белый, а сержант черный. Сияли "юпитеры", стрекотали кинокамеры, и на экранах цветных телевизоров миллионы американцев видели, как белый президент повесил голубую ленту с золотой медалью на шею черного сержанта.
-- Наши сердца обращены к миру,-- торжественно сказал президент,-- но в этом зале мы снова слышим грохот отдаленной битвы...
В тот же вечер сержант Джонсон вылетел в свой родной Детройт. Грохот отдаленной битвы звучал в его ушах. Перед его глазами пылали хижины вьетнамских крестьян, в предсмертном крике захлебывались дети, рыдали женщины. Сержант пытался отогнать эти картины, вспоминал зал в Белом доме, президента, который так торжественно говорил о мире, но Вьетнам не отпускал его от себя. Пройдет всего лишь три года после этого вечера в Белом доме, и психиатр военного госпиталя напишет в учетной карточке сержанта: "После возвращения из Вьетнама Джонсона мучили кошмарные сновидения. Он не признавался в этом ни жене, ни матери. Тайно от всех он безжалостно судил себя за все, что произошло... Он даже задавал себе вопрос: "Имею ли я право жить?" Он вернулся из Вьетнама молчаливым и каким-то отрешенным. Это заметили все его родственники и друзья. Кармен Бэрри, подруга его будущей жены, рассказывала:
-- Они все оттуда возвращаются молчаливыми. Ничего не хотят рассказывать.
Его двоюродный брат Томми вспоминал: