Я успешно выполнил первое общественное поручение. Почти все листовки быстро распространил. Но это было мое первое и последнее задание. Меня поймали в тот момент, когда я уже заканчивал расклейку в уборной цеха оставшихся экземпляров.
Внутризаводская охрана привела меня в контору. За письменным столом сидел какой-то господин в роговых очках и читал бумаги. Он поднял голову, отрывисто спросил что-то у стражей, мельком взглянул на мои руки, испачканные клейстером, взял листовки. Нахмурившись, пробежал одну из них и спрятал в папку. Охранники удалились. Записав мою фамилию, цех, где я работаю, господин кому-то позвонил по телефону.
Вскоре явились два человека, по виду служащие какого-то оффиса. Аккуратно, почти одинаково одетые. У одного рубец на правой брови, видимо, когда-то рассеченной. О том, что это детективы — агенты полиции, я догадался лишь тогда, когда они бесцеремонно выпростали мои руки и защелкнули наручники. Через несколько минут машина с зарешеченными окнами помчалась мимо заводских корпусов по улице, пугая прохожих оглушительным ревом сирены...
До тюрьмы было довольно далеко. Мы ехали около получаса. А может, и больше. Машина затормозила, и мы, очевидно, въехали в тюремный двор, потому что заскрипели ворота.
Меня посадили в общую камеру без дверей. Вместо них — железные решетки гармошкой, автоматически, с легким звоном закрывающиеся и состоящие из двух половинок.
Когда за мной сомкнулись решетки, я вдруг вспомнил о Емельяне Непийводе. «Называется, отблагодарил дядю за его участие в судьбе племянничка», — подумал я, и мне стало не по себе.
Мои первые шаги в стране, именуемой Новым Светом, но с такими же старыми порядками, как в оккупированной Бессарабии, с огромной статуей Свободы в нью-йоркском порту, которую я видел на открытке у дяди, начались прискорбно.
Не проработать даже трех месяцев на заводе и угодить в тюрьму, для этого нужно, очевидно, иметь «особое везение». Однако, вспомнив желтые, нездоровые лица товарищей по литейке, вечно угрюмых и насупленных от тяжелой изнурительной работы и несладкой жизни, борющихся за свои права, я решил: если выпустят из каталажки, все равно буду помогать стачечному комитету, забастовщикам...
Но меня не собирались выпускать.
На следующий после ареста день зазвякали металлические решетки, послышался шум, топот ног. Это заключенным привезли обед. Служители затолкали в просторный, тоже зарешеченный, зал двухэтажную вагонетку на резиновых колесиках, уставленную бачками, и начали раздавать еду по камерам через старост. Как я ни был голоден, но с трудом проглотил тюремную баланду...
Раза два ко мне приходил на свидание дядя Емельян. Он был неразговорчив, угрюм. Лицо выражало озабоченность. Я просил, чтобы он взял меня на поруки до суда. Но требовалось внести залог. Кажется, около тысячи долларов. Дядя отказался. Ведь он дрожал над каждым центом!
Прошла неделя. Трижды возили меня и других арестованных на суд в закрытом фургоне и стальных наручниках. Чтобы даже мысли не возникло ни у кого о побеге, нас сковывали по нескольку человек вместе. Моя правая рука прикреплялась к левой руке соседа, его правая — к левой другого заключенного и т. д. Видимо, эта тюремная «технология» была хорошо разработана у властей.
Однажды, едучи на очередной допрос в суд скованным за руку с каким-то худощавым скуластым человеком с редкой бородкой и пепельным цветом лица, я вспомнил о невольничьих рынках с закованными в цепи рабами, описанных в книге Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». Эту вещь я прочитал вскоре после окончания школы по совету учителя Яловеги. Произведение американской писательницы произвело на меля ошеломляющее впечатление. «А что, если бы сейчас меня увидел Василий Яловега?» — подумал я...
На суде меня опять долго и настойчиво допрашивали. Судья и заседатели интересовались, где я взял листовки, кто мне их дал, знал ли я, что в них написано, сколько распространил, кто помогал мне в этом деле, откуда я появился на заводе, где жил раньше и прочее. Не добившись вразумительных ответов и решив, что я был только слепым орудием кого-то, исполнителем, суд все же приговорил меня к девяти месяцам тюрьмы.
Не буду описывать, как отбывал это длительное наказание. С проклятиями на голову администрации я ложился спать на жесткую койку, вделанную в стене, и с ними вставал. Мысли не давали покоя. Вертелись они вокруг одного вопроса: спину гнут миллионы, а благами пользуется маленькая кучка, единицы. Как глупо, несправедливо устроен мир. Неужели это навсегда?
Теперь я уже понимал, за что отдали свою жизнь в тот далекий морозный январский день 1919 года Константин Чебан, Софрон Вирста, Копдрат Ткач и другие их товарищи, за что боролся с оккупантами клишковецкий бедняк Дмитро Каленчук, пробившийся потом с группой повстанцев через вражеские заставы и ушедший к котовцам за Днестр, чтобы продолжать борьбу за справедливую жизнь для всех тружеников, против угнетения и рабства в мире.