В мирном, мещанском XIX веке, в эпоху прогресса, он заговорил о непрочности человеческого бытия: «Космополитизм православия имеет такой предмет в живой личности распятого Иисуса. Вера в божественность Распятого при Понтийском Пилате Назарянина, который учил, что на земле все неверно и все неважно, все недолговечно, а действительность и веко — вечность настанут после гибели земли и всего живущего на ней, — вот та
Милюков посмеивался над его пророчествами: «Он беспокойно мечется от научных доказательств к наблюдениям жизни — и везде находит неопровержимые доказательства всемирного пожара. Потушить его нет возможности, и Леонтьев зовет сограждан спасать свое имущество. <…> Призывы писателя становятся какими‑то дикими воплями ужаса и отчаяния. А вокруг него жизнь идет своим чередом; все остается спокойно и тихо; пожара никто не хочет заметить. В старые времена одинокий мыслитель попал бы в пророки, а от неблагодарных современников он рискует получить кличку помешанного»[209].
Удивительная нечуткость у историка Милюкова к движению истории. Люди во все времена хотели жить спокойно и не слушать грозивших им карами за недостойное поведение посланцев Бога. Пророков во все времена называли помешанными и побивали камнями. Но уже после октябрьской катастрофы его предчувствия стали внятны, словно написанные в прописях. Бердяев замечал: «К. Леонтьев пророчески чувствовал, что надвигается мировая социальная революция. В этом он резко отличается от славянофилов, у которых не было никаких катастрофических предчувствий. Он с большой остротой сознавал, что старый мир, в котором было много красоты, величия, святости и гениальности, разрушается. И этот процесс разрушения представлялся ему неотвратимым. В Европе не может уже быть остановлен процесс упростительного смешения. Вся надежда была на Россию и на Восток. Под конец и эту надежду он потерял. “Когда‑нибудь погибнуть нужно; от гибели и разрушения не уйдет никакой земной общественный организм, ни государственный, ни культурный, ни религиозный”. К. Н. любил “роковое”, и в действии “роковых сил” он видел больше эстетики, чем в сознательных человеческих действиях»[210].
Зато Струве вовсе не интересовался психологическими состояниями леонтьевских надежд, упований, разочарований. Он подошел к Леонтьеву как политический прагматик: «Из философии силы и государства, из ясного понимания лествичного строения человечества и иерархического развертывания истории не вытекает никаких конкретных политических выводов и никаких определенных исторических предвидений. Непонимание этого составляет ту
Любопытно, что Струве, увидев в реальности то, о чем предупреждал, о чем кричал постоянно Леонтьев, не понял одинокого мыслителя. Как политик Струве полагал, что от политического мыслителя зависит общественное устроение (хотя сам оказался тоже неудачником), а вот, мол, Леонтьев не стал учителем в области конкретной политики, хотя стал учителем в понимании метафизики общественного развития. Но Леонтьев и не стремился быть школьным учителем, он все же не учил, а пророчествовал, а пророчества — суть всего лишь указания, до чего может докатиться общество, идя определенным путем. Конкретных выводов и нельзя делать из его идей, можно только поражаться его прогностической силе, удивляться, что реальность отлилась по набросанным им контурно угрозам.