Он уже возле своей калитки; Сенатриса под широкополой шляпой — точь-в-точь истукан — прислонилась к яблоне со шлангом в руке и ничего не замечает. Что, если вместо светлого выхода из всех пещер, вместо желанного явления Вечного города, где он мог бы жить, не терзаясь, в конце, после всех зияний, вобрав их в себя, собрав в толще остановившегося времени, в ужасающей антивечности, возникает последнее большое зияние, из которого не выбраться?
— Мон фи[40], вы меня смущаете, — говорит Сенатриса, перемешивая карты, которыми раскладывала пасьянс.
Они закончили ужинать. Алькандр отнёс на кухню остатки манных клецок. Сенатриса не променяла французский язык своих гувернанток на грубое местное наречие: она говорит «мон фи», помнит про придыхательное «аш», и отсюда до Версаля у неё единственной правильное смягчённое «эл». Языком своего детства она пользуется, обращаясь к Алькандру, когда его надо привести в чувство: своими строгими синтаксическими конструкциями, фиксированными оборотами, испытанными в тысяче романов, язык спасает Сенатрису от гибельного искушения душевной близостью.
Алькандр уже не раз просил её погадать; не то чтобы его занимали обстоятельства будущего, которые, по его представлениям, не будут отличаться от настоящих, но ему хотелось разок понаблюдать за матерью, вершащей своё таинство. Этим вечером он повторил просьбу, не особо настаивая, от нечего делать: фортепьяно было расстроено.
— Мон фи, вы меня смущаете, — сказала Сенатриса, — не знаю, есть ли у меня этот дар…
Пока она ищет колоду таро, Алькандр ставит на стол бутыль свекольного самогона, перегнанного в Ла Гарен «по старинному фамильному рецепту бывшим придворным камергером».
— Вообще-то я никогда не раскладывала карты для себя, — произносит Сенатриса с непривычной робостью в голосе.
— Скажите только, суждено ли мне стать миллионером, — отвечает Алькандр, усаживаясь на стул, — своими миллионами обещаю с вами не делиться.
Его раздражает, что она мнётся и воспринимает свои пророчества всерьёз; он всё время поддразнивает её.
На длинных пальцах морщинистая кожа, суставы сгубил артрит, зато движения у Сенатрисы уверенные — огород не изменил их изящества; в круге света под лампой она выкладывает в ряд свои вещие карты. На Алькандра она не смотрит; её отсутствующий взгляд остановился где-то за картонными прямоугольниками и наблюдает совпадение нематериальных фигур. Когда она переворачивает карты, её движения замедляются; вот она замирает с картой, приподнятой над столом.
— Ну? — говорит Алькандр.
— Алькандр, вы меня смущаете.
Такое впечатление, что этим вечером других слов она для него не найдёт. Затем внезапно со страданьем и горечью:
— Это распутство. Меня не касается, с кем вы видитесь в Париже, — она употребила более сильное слово: её научили, что это одна из привилегий аристократии. — Но я не хочу быть в это посвящена. Это неприлично.
И она припечатывает к столу карту, которую держала двумя пальцами, и уже готова смести ладонью весь расклад. Алькандр перегибается через стол, чтобы приложить губы к её пальцам и светлым локонам седых волос. Он улыбается:
— Наоборот, скажите мне всё. Ведь это в будущем. Она блондинка? Брюнетка? А грудь красивая? Я совсем ничего не знаю.
— Мон фи, — упорно твердит Сенатриса, — это неприлично.
Но карты не спутаны. Она медленно берёт следующую и переворачивает её.
— Видимо, я ошиблась, — говорит она, обращаясь к самой себе. — Наверное, эта женщина… я сама. Вы определённо меня смущаете.
Глаза поднимаются к Алькандру: в её взгляде непередаваемая глубина; Алькандру кажется, будто сквозь синеву этих глаз он видит, как распахиваются беспредельные горизонты пророческой мысли.
— Я вижу смерть и много счастья. Алькандр, шутки в сторону. Думаю, скоро мне уже нечем будет вам помочь. Кажется, я видела свой гроб.
Он отводит её к просиженному дивану и усаживает между двумя строптивыми пружинами, выпятившимися под тканью в цветочек.
— Я надеялся больше узнать о виктории, которая меня ждёт. Вы слишком серьёзно относитесь к картам.
— Ничего серьёзного в этом нет, — отвечает Сенатриса, — но смерть — это точно; меня только смущает, что сегодня я не смогла встретить её с ясным рассудком. Ревность — плохое чувство.
Алькандр изо всех сил сжимает её в объятиях, покрывает поцелуями — впервые с тех пор, как кончилось детство, — и относит в постель, где она засыпает в слезах, не раздеваясь. Всю трапезундскую ночь он просидит один перед молчащим фортепьяно, сжимая в пальцах рюмку самогона.
Внезапно он чувствует потребность вырваться из этого умиротворённого страдания, неудовлетворённого покоя. Алькандр уезжает, не предупредив мать; в дороге он напишет ей письмо, которое по возвращении обнаружит неоткрытым на кухонном столе: в отсутствие сына Сенатриса не имеет привычки распечатывать почту.