Впрочем, беседуя с самим собой или с этими монстрами, он хотя бы познаёт в этих логических путешествиях высшее удовольствие — результат пробуждения сознания; каждый этап вычислений, каждый миг размышлений рядом с этими механическими умами, в тишине кабинета, где кондиционеры поддерживают микроклимат, как в эдаких ваннах мудрости с эфиром, который нужен для сохранения обнажённых органов мысли, каждый значок, нацарапанный на листе бумаги, даже если в нём обнаружилась ошибка и он стал бесплодной вехой на ложном пути, выбранном по рассеянности, позволяет ему от начала до конца проследить ход мысли, чуткой к тому, как стыкуются её тезисы. Однако рабочие дни с их сплошной канвой, вытеснив всё иное, оставили только череду собственных повторений и впоследствии начнут казаться ему такими же белыми пятнами, зияющими провалами в протяжённости его жизни. Ведь эти лакуны, с ужасом убеждается он, не навязаны ему извне — различными обстоятельствами, которые требовали бы его внимания и заставляли бы оторваться от главного; возвращающаяся усталость и неприспособленность к настоящему — лишь проявления внутренней раздробленности, непосредственные свойства бытия разнородного, противоречивого существа. Пока тело, обученное автоматикой, как будто само по себе совершает здравые и простые действия и, казалось бы, ничто не должно отвлекать разум от здорового пробуждения и бодрствования, на обратном пути в автобусе, когда всё, что видит Алькандр, это «канадка» соседа-синдикалиста, его осунувшееся за день лицо, сложенная вчетверо газета, где всего понемногу — и требования, которые никак не удовлетворят, и футбольные радости в утешение, — мысль его вдруг отвлекается, распыляется, перетекает с одного незначащего предмета к другому, выбранному походя. Он не раз попробует спуститься в бездны сознания, осветить мыслью дремлющий сумрак, исследовать провалы своей жизни. Но искать там нечего, как в давно пересохшем колодце, на тёмном дне которого в зарослях крапивы сохранился только разномастный мусор, попавший туда по нерадению деревенских. А ещё, когда автобус тряхнёт или он резко затормозит, Алькандр тут же пытается настигнуть самого себя в иных сферах, опрометью броситься в пустоту невнимания, как подростки, увлёкшиеся идеализмом, оглядываются проверить, что произошло со столом[39], пока они не смотрели, — ну-ка? Смотреть не на что: обрывки дурацких фраз, зачастую одних и тех же — «со вчерашнего дня императорская армия перешла в наступление по всем фронтам», «герцог и герцогиня N остановились в отеле, „Эксельсиор“» — а иногда и вовсе простенький ритм: ля-ля-тра-ля-ля. Ничтожные тайны сознания! Скудные проростки воображения! А он думал найти в глубинах пещеры сокровища Аладдина, место, где укрылась свободная сущность, посылающая индивиду свечение, украшенное мириадами возможностей? Для того, кто презрел всё поверхностное, хорошая находка — эта гниющая водная гладь в дебрях лабиринта, которая отражает гаснущие лучи далёкого солнца и слегка рябит, вторя приглушённому эху мира — ля-ля-тра-ля-ля-ля! Но мучительнее всего разрыв внутри его собственного существа, который обнаруживается в этих погружениях украдкой: с каким трудом находишь себя, если и не думал, что потерял! Как утомительно осознавать своё «я»! Да и какое «я»? Он, как и все, привык говорить о себе «я, Алькандр», тем самым имея в виду сущностное единство своих стремлений и фантазий; а теперь обнаружилось, что сердцевина его сознательной мысли смещена, что сама мысль силой вырвана из своих глубин и скреплена с предметами почти непреодолимой магнетической силой, а стоит ослабить внимание — поглощается ими; так что он обречён на изгнание в крайнем и самом бесславном его проявлении — он изгнан из собственного существа. И зияния, провалы, разрывы, в которых он винил обстоятельства, лишь умножают и грубо, поверхностно имитируют внутреннюю пористость, болезненную противоречивость его «я», множественность и рассредоточение его граней, похожих на тусклые зеркала, разнесённые на бесконечное расстояние.
И всё же, и всё же, — думает Алькандр, возникая из сирени на другом конце дороги, какой бы чудовищно утомительной ни казалась постоянная сосредоточенность, какими бы эфемерными, летучими ни были появляющиеся образы, разве не обрывочность существования, — конечно, если разрывы в нём нами замечены, — становится доказательством вечности? Конечному существу доступна только сиюминутность; созерцать ему не дано, вот он и живёт внезапными видениями, озарениями, которые тут же гаснут в забвении. Чтобы эти озарения могли засиять на фоне бесконечной безучастности, разве не нужно разъединить полюса сознания, разве увлекаемая от разрыва к разрыву, от пробела к пробелу жизнь на бесконечно малый миг не должна сорвать тяжёлые одежды случайности?