— Все нормально. — Иноземцев старается быть по-военному лаконичным. — Прокачали топливные насосы.
— В двадцать три выход, учтите. Идем ставить мины в Лужскую губу.
Козырев энергично расправляется с толстыми серыми макаронами, приправленными волокнами мясных консервов. А у Иноземцева нет аппетита. Он вяло тычет вилкой в макароны и говорит как бы про себя:
— Ставили в Ирбенском проливе, ставили у Гогланда, теперь до Лужской губы докатились.
— Что за разговоры у вас, механик? — строго говорит Балыкин. — Что значит — «докатились»?
— Да видите ли, товарищ комиссар… Я ленинградец, и мне тревожно…
— А нам, выходит, которые не ленинградцы, безразлично создавшееся положение?
Иноземцев кладет вилку. Несмытый, несмываемый запах машинного масла идет от его рук. Может, это и мешает есть макароны.
Он с удивлением глядит на военкома:
— Я этого не говорил. Я сказал, что мне тревожно…
— Вы сказали «докатились», — жестко настаивает Балыкин. — Что это значит, я спрашиваю?
— Да ничего не значит. — Что-то потерянное мелькает в глазах Иноземцева.
— Ладно, — примирительно говорит Козырев. — Механик неудачно выразился. Гражданский дух еще не выветрился. Помилуйко, — протягивает он тарелку вестовому, — еще добавь немного.
— Вы же знаете, — говорит Иноземцев, выпятив полные губы, — я не готовился к военной службе.
— Пустое, — морщится Козырев. — Готовился, не готовился — пустые слова. В каждом мужчине должна быть военная косточка. Мужчина, к вашему сведению, по природе своей защитник.
— Военная косточка, — задумчиво повторяет Иноземцев. — Ну да, я где-то читал… На Востоке говорят: мужчина должен пахнуть порохом.
— Вот теперь речь не мальчика, но мужа, — одобряет Козырев. Он наливает себе чаю и взглядывает на лейтенанта Галкина: — Говорил я, товарищ Галкин, насчет вас с кадровиками. Будете списаны на берег, в морпехоту. Есть возражения?
Галкин вымученно улыбается:
— Если б я даже возразил… что бы изменилось?
Его узкие плечи тесно обтянуты кителем. Вот же (с раздражением думает Козырев) свалились желторотые мне на голову.
— Вы могли бы возмутиться. Могли бы сказать, что готовили себя для корабельной службы. Могли бы, черт побери, трахнуть кулаком по столу.
Кулаком по столу Галкин трахнуть не осмеливается. Покраснев, склонил белобрысую голову над стаканом, размешивает ложечкой недопитый чай.
— Как прикажете понимать, Галкин? — продолжает Козырев. — Вы окончили военно-морское училище и назначены к нам на тральщик дублером командира бэ-че два-три. Почти три месяца прошло — вы никак себя не проявили. Слабые знания и боязнь ответственности…
— Растерялся в боевой обстановке, — жестко добавляет Балыкин.
— Растерянность в боевой обстановке, — продолжает Козырев. — Как это понимать, Галкин? Где ваше самолюбие? Что вы, собственно, намерены делать на флоте?
— Попрошу не кричать на меня, — вдруг вскидывает Галкин голову.
— Действительно, Андрей Константиныч, — вставляет Иноземцев. — Уж очень вы немилосердно…
— Вас, механик, не спрашивают. А милосердия где-нибудь в другом месте поищите. — Однако тон Козырева становится менее резким. — Излагаю обстановку. Командир в госпитале, вернется не скоро, и мне приказано исполнять его обязанности. Толоконников принимает дела помощника. Мне нужен командир бэ-че два-три. Если вы, Галкин, не способны принять боевую часть, то, милости прошу на берег. Если у вас желание плавать не совсем еще… м-м… задавлено, то я даю вам последний шанс — сегодняшний поход. Это ультиматум. Ну?
После недолгой паузы Галкин тихо говорит:
— Не списывайте. Я постараюсь…
После ужина Козырев поднялся на мостик, закурил папиросу, спрятав огонек в кулаке. Темно в Средней гавани. Только вспышки от выстрелов недалекой батареи коротко выхватывают из тьмы силуэты кораблей. Бушует, не утихая ни днем ни ночью, артиллерийская гроза. Небо над Южным берегом — в сполохах огня, в красном мерцающем дыме.
На юте тарахтит лебедка: кран переносит из кузова грузовика, стоящего на стенке, мины на палубу тральщика. Слышны голоса Толоконникова, мичмана Анастасьева, боцмана Кобыльского.
К Козыреву подходит Балыкин. Некоторое время они слушают усилившуюся канонаду.
— «Октябрина» бьет, — говорит Балыкин. — Или «Марат»?
— «Октябрина».
— Да, верно. «Марат» же тут, у Усть-Рогатки. Вышел из боя… — Балыкин наклоняется над обвесом мостика, строго окликает: — Боцман!
— Есть! — из темноты голос Кобыльского.
— Мат проскальзывает. Прекратить!
— Есть…
Балыкин понижает голос, чтоб вахтенный сигнальщик не услышал:
— Вот что, мне настроение механика не нравится.
— Ну, так на самом деле тревожно, Николай Иванович. Немцы прорвались к окраинам Питера.
— Тревога у всех, само собой. Но говорить, что мы все дальше откатываемся…
— К сожалению, и это факт.
— Нет, — твердо говорит Балыкин. — Если Иноземцев позволяет себе такие разговоры с подчиненным личным составом, то это вредно. Знаю я эти интеллигентские штучки.
— Какие штучки?
— А вот такие. Не вздыхать о потерянном надо, а мобилизовать на борьбу.