Как нырнул Иноземцев после подъема флага в машинное отделение, так и застрял там на весь день. Распределение проверить, форсунки прокачать — вечная морока с дизелями. Конечно, можно было бы покрутиться малость, отдать распоряжения и уйти — старшина группы Фарафонов службу знает, к матчасти внимателен. Но хочет Иноземцев своими глазами всюду заглянуть, своими руками потрогать замасленный, черный от нагара рабочий металл.
Около полудня слышал разрывы бомб и напряженный разговор зениток. Опять бомбили Кронштадт. Иноземцев нервничал, торопил мотористов — ведь каждую минуту мог понадобиться ход. И надо же — только стали прокачивать топливный насос, как увидели: протекает магистраль. Ну, вообще-то неудивительно — после стольких бомбежек и взрывов мин. Другое удивительно: как выдержал корпус, не потекли дейдвуды, не разнесло к чертовой бабушке гребные валы?
Ладно. Нашли лопнувшую топливную трубочку, заменили ее. Прокачали снова насос — теперь нормально. А уж склянки наверху отбили, и громовой голос боцмана прошиб все стуки и звуки работающих механизмов: «Команде ужинать!» Пожелал Иноземцев чумазым своим мотористам приятного аппетита и пошел к себе в каюту руки отмывать.
А навстречу — лейтенант Слюсарь, сосед по каюте. В море штурман ни на миг не оторвется от путевой карты, сутками бодрствует за прокладочным столом, и пальцы его с наколкой от большого к мизинцу: «Г-р-и-ш-а» не выпускают транспортира и измерителя. Но когда корабль стоит у стенки, Слюсарь чудит.
Вот и сейчас: загородил Иноземцеву дорогу в коридоре, а фигура у Слюсаря широкая, такую, как говорится, на кривых оглоблях не объедешь, — загородил дорогу и развлекается:
— Механики, мазурики, в дерьме, в мазуте, в сурике…
— Да пусти же, — пытается отодвинуть его Иноземцев. — Фу ты, тяжелый какой.
— Ну, давай, механикус, — подзадоривает Слюсарь, — кто кого?
— Грубая физическая сила, с трудом сдерживаемая слабым рассудком, — посмеивается Иноземцев.
Слюсарь с хохотом удаляется в кают-компанию.
Коричневые от машинного масла руки отмываются плохо. Мылит, мылит их Иноземцев — а все скользкие. Ну, хватит (думает он), после войны отмою… С полотенцем в руках взглядывает в иллюминатор на меркнущее небо, на расстрелянный артогнем, умирающий вечер — и застывает вдруг. Тревога, отодвинутая дневными делами, подступает снова.
Четыре письма ожидало его на кронштадтской почте — от матери, от Людмилы и два — от Таньки.